Какъ бы то ни было, Толстой внесъ свою лепту въ освободительное движеніе этой знаменательной эпохи. Но эта лепта была такого сорта, что вдумчи
вому читателю сама собою навязывалась мысль или до
гадка объ иномъ призваніи молодого писателя, на котораго возлагали столько надеждъ. Въ тѣхъ же повѣстяхъ и очеркахъ, гдѣ болѣе или менѣе замѣтно отразились новыя вѣянія и злободневные вопросы, и въ другихъ, гдѣ они совсѣмъ не отразились, проявля
лось нѣчто другое,—рѣдкая даже въ нашей реальной литературѣ простота и правда изображенія, полное от
сутствие какого бы то ни было «сочинительства», ли
тературной искусственности, условности, пріемовъ. Видно
было, что молодой писатель органически неспособенъ «сочинять», прибѣгать къ эффектамъ, подкрашивать дѣйствительность, и что онъ одаренъ исключительнымъ чутьемъ жизненной правды, рѣдкимъ даромъ— «слышать» живые звуки жизни—и удивительной про
зорливостью въ распознаваніи и воспроизведены душевныхъ движеній, даже мельчайшихъ,—психологическимъ «ясновидѣніемъ». И всѣмъ невольно думалось:
этотъ человѣкъ увидитъ и услышитъ въ жизни И въ душѣ человѣческой многое, чего не видѣлъ и не слы-шалъ никто, и выразитъ это такъ, что всѣмъ будетъ казаться, будто они это давно знали, только не умѣли
выразить...
Но въ произведеніяхъ этого перваго періода (50-хъ гг.) деятельности Толстого была еще одна—очень важная—сторона, значеніе которой не могло быть доступно пониманію современниковъ. Она стала раскрываться гораздо позже, въ послѣдній періодъ деятель
ности Толстого, приблизительно съ половины 8о-хъ годовъ. Это именно то, что можно по праву назвать поэтическою автобіографіею и семейною хроникою въ про