тельно, что Пильняк замечает только пьянство и не видит пафоса гражданской войны,—ведь он попутчик. Давай-ка выдумаю другой
рассказ и скомбинирую других людей. Клин клином вышибают — по русской пословице. Пильняк учился у классиков, и я буду учиться выдумывать у классиков, только возьму самых лучших и главных — Толстого, Тургенева, Достоевского, но покажу все в пролетарском духе“.
Так была провозглашена учоба из первых рук — у классиков. Но вот ближайшие к нам ряды классиков оказались сравнительно быстро распределены. Между тем растут новые кадры потреби
телей, то бишь писателей, и спрос на „влиятельных особ“ не оскудевает. Следовательно, нужно увеличить число „влиятельных особ“, чтобы на всех хватило. Как на зло, число этих особ в каждую данную эпоху строго конечное. Можно, конечно, на одну нава
литься кучей, но это уже не тот вкус. Вывод отсюда только один: будем копать глубже. Если девятнадцатого века не хватило, ахнем в восемнадцатый, а там еще и средние века остаются, и в запасе памятники народной словесности!
Василий Андреевич Жуковский надвигается на советскую современность— в этом ходе мыслей — как нечто глубоко закономерное, я бы сказал — неотвратимое и фатальное.
Если раньше некоторые идеологи пролетарской литературы призывали учиться у эпох возвышения и расцвета классов, у созвучных нам эпох революционного нарастания и подъема, то сейчас как будто вся прошлая литература уравнена в правах на влияние, обращена в плоскость — и притом... наклонную.
Не ждали мы, не гадали, но пятилетка культурной революции, в которую мы вступаем, может оказаться пятилеткой имени Жуковского. Не Жуковского — инженера, профессора авиации, нашего современника, именем которого названа советская Академия воздуш
ного флота, — это было бы знаменательно, — но Жуковского — предка, представителя реакционного крыла романтизма, врага прогресса своего времени, гробокопателя старины.
Этот поэт „чувства и сердечного воображения“ начал свою литературную карьеру „Мыслями при гробнице“; первое его выступление в печати продолжило взятую им погребальную линию — это был перевод элегии „Сельское кладбище“ — и уже на склоне лет завершилось письмами и статьями о западно-европейских революциях, в которых он проповедывал, „что, вооружаясь на суще
ствующее зло в пользу будущего, неверного блага [человек] нарушает вечные законы правды“.
С ранних лет он, по собственному признанию, „живо почувствовал ничтожность всего подлунного, и вселенная представилась ему гробом“, но он с поразительный тактом охранял неприкосновенность российской части гроба, уводя современников в заоблачные выси и отвлекая их от практических задач.
Время в общественном смысле было глухое, люди ходили при
битые. Давило сознание несбывшихся надежд и подкошенных стре