валось переводить конкретную общественную неудовлетворенность в план идеальный, невещественный, бесплотный, одним словом— „высший“, превращая социально-опасное беспокойство в расплывчатую „тоску“, в „элегическую“ неудовлетворенность „души“.
Его современники и друзья негодовали. Вяземский писал в 1821 году:
„У Жуковского все — душа и все для души. Но душа, свидетельница настоящих событий, видя эшафоты, которые громоздят для убиенья народов, для зарезания свободы, не должна и не может теряться в идеальной Аркадии. Шиллер гремел в пользу притесненных, Байрон, который носится в облаках, спускается на землю, чтобы грянуть негодованием в притеснителей, и краски его романтизма сливаются часто с красками политическими. Делать теперь нечего. Поэту должно искать иногда вдохновения в газетах“.
Но Жуковский как раз и боролся с газетой при помощи кладбищ, летучих мышей, привидений, завываний ветра, луны, савана, гроба и прочего погребального ассортимента.
Если бы „романтического разочарования“ не существовало, то феодальная монархия должна была бы его выдумать. Те настроения,
которые сейчас мы называем упадочничеством, в ту пору, как и сейчас, понижали общественную самодеятельность.
В 1824 году Кюхельбекер издевался над „мастерством формы“ романтической поэзии:
„Все — мечта и призрак, все мнится и кажется и чудится, все только будто бы, как бы, нечто, что-то...
...луна, которая, разумеется, уныла и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало, лес, за которым сто раз представляют заходящее солнце, вечерняя заря, изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то
неведомое, пошлые иносказания, бледные, беззвучные олицетворения Труда, Неги, Покоя, Веселья, Печали, Лени писателя и Скуки читателя; в особен
ности же туман — туман над водами, туманы над бором, туманы над полями, туман в голове сочинителя“ („Мнемозина“).
А в 1927 году современный критик приглашает пролетарских поэтов учиться у Жуковского и упрекает их за то, что они не замечают „мастерства формы“ Жуковского. Но ведь то, над чем изде
вался Кюхельбекер, ведь это и есть элементы формы. Ведь заимствование даже элементов — это не что иное как проповедь писа
тельской лени с маленькой буквы, уже осужденной Кюхельбекером, когда она писалась с большой.
Однако, как мы видели выше, эти формальные элементы лишаются смысла вне той целевой социальной установки, которую они обслуживали. Практически немыслимо воспользоваться ими сейчас,
т. е., как наивно воображают ныне многие, „взять форму у классиков“, без того чтобы на обшлагах рукава не притащить микробов — чуждого и вредного социального воздействия.
Эту истину очень тонко понимал в 1852 году управляющий Третьим отделением генерал Дуббельт. Когда возник вопрос о печатании заграничных статей Жуковского, в которых тот громил революцию, Дуббельт представил в Главное правление цензуры свой отвод: