четки и красочны, явственны и конкретны, одеты в плоть и кровь; мы видим воочию суровые лица наших предков, покрой и цвета их одежды, жесты отдельных людей и стихийные движения толпы; в созвучии с настроением пейзажа и обстановки на каждой картине перед нами развертывается, то волнующая по сосредоточенной глубине, то захватывающая своим грозным размахом драма; и в то же время все кажется давно уже стихшим, остановившимся, отошедшим без возврата в торжественную даль: это—образы прошлого, очищенные от заволакивав
шей их дымки, но сохранившие свойственную воспоминаниям величавую оцепенелость.
Плоть и кровь для этих видений Суриков, конечно, черпал из единственного и вечного источника всякого искусства: из природы, из непосредственно переживаемого восприятия, из реального видения воочию, т.-е. всетаки из настоящего. Настоя
щему же присуща прежде всего живая, трепетная текучесть, и если бы в нем существовала лишь одна эта сторона, то было бы загадкою, откуда могла вообще проникнуть в живопись хотя бы тень чего-либо оцепенелого и неподвижного.
Но в самих образах настоящего, когда они непосредственно переживаются нами, где-то под чувственной их текучестью лежит и нечто другое: то устойчивое, неизменное, что с полной ясностью выступит в них наружу только когда они отойдут и, оцепенев, станут воспоминаниями, но смутно, как предчувствие угадывается в них, и пока они еще живут пред нашими глазами. И вот с творческим пристрастием художника Суриков видит в природе лишь эту вторую сторону: устойчивую неизменность; от нее — даже его непосредственные этюды с натуры, с живых образов настоящего, уже словно сродни воспоминаниям; а на его исторических картинах, подчеркнутая самой темой и чисто суриковской лапидарной композицией, она возвышается до величавой застылости стародавнего и навеки пережитого.
Того, что видит Суриков, не видит Репин; но зато он видит другое, в свою очередь скрытое от Сурикова. Из двух основных и взаимно противоположных сторон, с которых открывает себя