в какой бы форме они ни проявлялись, постоянная потребность все понять и все привести в строгую систему, разрушить искусственное единство традиций, чтобы заменить его действительным единством науки и мысли —
словом, то великое движение, которое немцы называли Aufklârung (просвещение), при чем самое это название являлось синонимом слова «Les lumières, столь любимого французами XVIII века и сиявшего тогда таким новым и ярким блеском.
В то же самое время женевский протестант Руссо с его религиозным рационализмом, с его болезненной чуткостью к моральным проблемам, тесно связывал мысль Франции с совестью Германии какой-то особенной связью путем какого-то исключительного и особенно глубокого влияния. Говорить о том, как велико было это его влияние на всю немецкую мысль, излишне.
Могло ли после этого случиться, чтобы Германия, столь сильно проникнутая французским духом, столь переделанная нашим XVIII веком, не была увлечена великим порывом к свободе, потрясшим всю Францию в 1789 году? Могла ли она остаться равнодушной к провозглашению Прав Человека, при
давшему историческому событию величие мысли, превратившему в символическую и всемирную ценность акт одного народа. Но если Германия, по крайней мере Германия мыслящая, и была чрезвычайно увлечена вначале революцией, все же меж ней и Францией не могло быть той общности действий, которую в состоянии создать лишь длительное общение умов.
Германия, несмотря на смелость ее мыслителей, не находилась в состоянии революции. Она не была готова совершить у себя революцию во имя свободы
и буржуазной демократии, которую па свой собственный риск и страх так славно творила Франция.
Четыре главные препятствия мешали возникновению революции в Германии. Прежде всего, ее возможность исключала политическая раздробленность
страны. Германия была разделена на несколько сот маленьких государств. Франция, централизованная и почти об’единенная еще до 1789 г., представляла единое и широкое поприще для выступлений масс. Французы различных провинций, несмотря на некоторые различия в законодательстве и обычаях, жили все под одной
и той же властью, подчинялись одним и тем же законам. Буржуа и пролетарии Бретани, Иль-де-Франса, Лангедока, Прованса и Дофине не питали друг к другу свирепой провинциальной вражды. Тем легче им было всю энергию своей ненависти направить против привилегий дворянства и духовенства, против
деспотизма короля и правящих. Их всех связывала общность интересов, из которой с очевидностью вытекала и необходимость общих действий.
Наоборот, в Германии, благодаря ее крайней политической раздробленности, мысль эксплоатируемых классов разбрасывалась и сбивалась с верного пути. Немецкие буржуа и пролетарии не задавали себе вопроса о том, что станется с ними на другой день после крупного революционного переворота; их иптересовало,
что случится с тем отдельным маленьким государством, с которым они были связаны многообразными (multiples) узами привычки интересов и тщеславия.
Относительная автономия каждого из этих маленьких государств, столь вредная для экономической жизни Германии, ее свободы и ее национального могущества, с точки зрения поверхностных умов представляла непосредственные выгоды.
Каждый из маленьких немецких дворов имел своих чиновников, своих поставщиков и торговцев. Каждый такой двор являлся своего рода маленьким
центром жизни, источником богатства. Конечно, результатом демократического движения к об’единению явился бы усиленный рост производства и обмена; но это казалось далеким и туманным, тогда как опасность, грозившая этим кар