написала, что ты просишь вызвать его къ намъ и что сама пріѣхала,—волнуясь увѣряла исправница.—Я такъ была изумлена всѣмъ этимъ. Разумѣется, я подозрѣ
ЗЗсІЛсЬ...
— Милая, голубушка, пожалуйста не разспрашивайте меня,—съ тоскливой мольбой перебила ее Боля.
— Да я ничего, ничего; я ничего и знать не желаю... Только, признаюсь, меня без
покоитъ... Ты похудѣла, пожелтѣла... не ладится у васъ, что-ли?—дѣлала большіе огорченные глаза Анисья Прокофьевна.
— Ахъ, милая, вы такая добрая, такая чуткая, дайте мнѣ побыть одной,—взмо
лилась Боля. На глазахъ у ней стояли слезы.


— Да хорошо, хорошо. Я ничего... я уйду,—сказала Анисья Прокофьевна и то


ропливо пошла съ террасы.— Господи, Владыка! — думала она, — что это такое
можетъ быть?.. Все, казалось, шло на ладъ... Взбрело ей что-нибудь въ голову... упрямая вѣдь... Если что взбредетъ ей въ голову, себя изведетъ, да не скажетъ...
И бѣдная женщина, теряясь въ догадкахъ, принялась ожесточенно штопать чулки Кани, усѣвшись на стулъ въ столовой.
Боля на террасѣ осталась одна. Письмо Бушанинова было у ней въ рукахъ. Она сидѣла, неподвижно опустивъ голову, уронивъ руку съ письмомъ на колѣни. Вдругъ одинокая слеза крупной каплей упала на почтовую бумагу. Боля дрогнула, растерянно смущенно осмотрѣла сырое пятно, образовавшееся на письмѣ, по
томъ быстро сложила его и спрятала за лифъ своего темнаго платья.
— Хоть это на память останется,—подумала она. И опять сидѣла въ той же позѣ, такъ же неподвижно.
— Что же я ему скажу?—задала она себѣ вопросъ.
Но вмѣсто того, чтобы отвѣчать себѣ, она снова и снова переживала мысленно то, что произошло. ІІо что же произош


ло? Именно событій, происшествій и не было. Но чѣмъ обыденнѣе, безцвѣтнѣе бы


ла за это время жизнь Боли, тѣмъ ужас - нѣе для нея было то, что дѣйствитель
но, произошло подъ этой обыденностью ея внѣшней жизни. Какъ омутъ затягиваетъ въ себя, почти не шелохнувшись, тонущій предметъ, такъ затянула душу дѣвушки та среда, которая привела ее въ мучительному рѣшенію.
А что она рѣшилась, неизмѣнно рѣшилась,—она чувствовала съ тайнымъ мучи
тельнымъ ужасомъ. Да, она рѣшилась, хотя сама не вѣрила тому, что дѣла
ла! Она отреклась отъ своей любви! Она не вѣрила этому и дѣлала это. И чѣмъ болѣе убѣждалась, что дѣйствительно дѣлаетъ это, тѣмъ менѣе вѣрила.
Въ то время, когда каждый фибръ ея дышалъ первымъ, несравнимымъ ни съ чѣмъ, ощущеніемъ счастья, когда она вся готова была окунуться въ эту новую, не
вѣдомую атмосферу любви,—въ то время она какъ-то смутно вѣрила еще, что она, можетъ быть, когда-нибудь, какъ-нибудь, опомнится и вырвется изъ этихъ чаръ. Но вотъ это „когда-нибудь“ настало и настало такъ неожиданно скоро; и она, дѣй
ствительно, опомнилась, она отгоняла отъ себя эти чары, она отреклась отъ счастья, и не вѣрпла этому, ибо то, что она дѣ
лала и намѣревалась сдѣлать, было такъ дико, такъ жестоко, такъ безобразно же
стоко и по отношенію къ ней самой, и къ тому другому, милому, дорогому.
А между тѣмъ, она чувствовала, что доведетъ свою жестокость до конца. Неда
ромъ такая невыносимая боль сжала ея сердце, когда Плѣевъ объявилъ, что отецъ
ея можетъ ѣхать на родину. Недаромъ у нея подкосились ноги, и обморокъ ох
ватилъ ее мучительнымъ полусознаніемъ неизбѣжнаго горя. Она тогда все поняла, все предугадала, что будетъ дальше.
Пока была неувѣренность въ возможности отцу ея ѣхать на родину, была еще надежда, что и она сама рѣшится, и семья не будетъ особенно препятствовать ея ша
гу въ эту „темноту“, куда звалъ ее Бушаниновъ. И тогда дѣло бы обошлось не безъ борьбы, не безъ сомнѣній, не безъ многаго горькаго, враждебнаго ея счастью съ этимъ „русскимъ“. А теперь... теперь выборъ былъ ясенъ: или жестокость по отношенію къ отцу, къ брату, къ землякамъ-друзьямъ, жестокость, которая была не менѣе жестока отъ того, что совер
шилась безъ намѣренія быть жестокимъ, или иная жестокость—къ себѣ, къ милому! Но могъ ли быть выборъ между этими двумя жестокостями?
На это отвѣчала вся эта недѣля жизни, лишенной всякихъ событій.
Уже тогда, сейчасъ послѣ ухода Плѣева и Бушанинова, только одинъ недаль
новидный и близорукій Крэвскій воскликнулъ:
— Какъ можно быть такой нервной, что отъ радости въ обморокъ падать!
Да Франя продолжала лепетать, что она бабушку увидитъ и что вотъ ей же отъ этого не дѣлается дурно.
Только эти два существа-художникъ,
почти ребенокъ душой, да дѣвочка-ребс