... Ходили и политехнический музей с Тимофеем Ивановичем Синициным, с которым когда-то голубей вместе го
няли в Щиграх. В музее был вечер писателей и поэтов. Один какой-то прочел стихотворение.
— Чтой-то, говорю, непонятно, Тимофей Иванович.
— А это, говорит Синицын, — так нарочно и написано, чтоб никому не понятно было. Если понятно написать, ник
то не удивится. А так каждый, кто прочтет, себя дураком сочтет: «Вот, дескать, отстал я как от жизни, вот, дескать, какие пошли теперь передовые писатели!» А он и сам-то ни чорта, ведь, не понимает, но ходит да приговаривает: учить
ся, говорит, надо, товарищи, эпоху надо чувствовать! И все денежки в карман — хап да хап!
Тэк-с, говорю, — бедовый народ. Ну, а это кто сидит,
слева вон, нос луковкой?
— А это советский Пушкин!
— Ого! А рядом, бобриком подстрижен? — А это современный Некрасов.
— А на лесенке, пирожное жует? — Это молодой Лев Толстой.
... — Что ты, его вся Москва знает... Какой он нищий?..
— Врач! — стонет: — не мучьте, дайте умереть спокойно! — Невозможно! — отвечает врач: — вы умрете, и вам как с гуся вода, а мне отвечать придется, если я не по форме запишу...
Тут я, между прочим, особенно о Щиграх вспомнил. Куда тише! Покойно, гуси по улицам хотят, дома жена пирожков с маком напечет. Конечно, столица! Но откровенно скажу, — для нервов у нас лучше. Приятнее для нервов!..
А. Зорич
***
...Тетку застал дома.
— Смертельно рада! — говорит, а сама морду отворачивает. — Но придется тебе, говорит, между дверьми пожить. — Как так? Как это вы так намекаете?
— Я без каких-либо намеков, но другого места у нас совершенно нет. Парадная дверь у нас двойная и в проме
жутке очень просторно. Там, правда, кошка ощенилась, но мне родной племянник дороже, а кошку выселю.
— Да нет ли — говорю я, и ужасная тоска меня разбирает,— нет ли у вас другого угла какого - нибудь? Как же тут спать, например.
— Спать — она отвечает — очень просто: на ночь гамак подвешивать будем. А другого места все равно нет. Был одни тихий уголок в ванне за колонкой, но его репетитору сдали: Нинку нашу по политграмоте на курсы кройки и шитья готовит.
— Как же он в ванне живет? А если мыться?
— Да ничего, когда женщины, он простыней завешивается, а мужчинам даже сам спину шарует, кто хочет запла
тить. Он безработный, ему это даже удобно. А в общем, ты
не беспокойся, вбей гвоздик и развесь жилетку с дороги. Чужим не отпирай, а нам звонят одиннадцать раз...
...Шли мы с Синицыным по Малой Дмитровке, вдруг видим — ужаснейший хвост. Милиция хлопочет, шум, крик.
— Что такое? — говорит Синицын: — Куда это народ прет? Пойду, узнаю...
Через минуту он возвращается и говорит: — Пойдем, это старую картину показывают с участием Веры Холодной, которая умерла от любви и туберкулеза. Билетов нет.
— Как же, говорю? Откуда столько народа, когда в газетах сказано, что картина без идеологии, и дети до 16 лет не допускаются?
— Оттого-то столько и прут, что так написано. Это с отчаянья, говорит, не с охоты. Тридцать три кинематографа в Москве, и во всех буржуазия разлагается, согласно политграмоты
товарища Коваленко. Аж смотреть противно, ей богу. Вот народ и тянет к камину...
Так мы разговариваем. Вдруг крик: одного приперли к забору и ногу сломали. Мнения, конечно, разделились. Одни го
ворят — так ему, дураку, и надо, зачем лезет к старорежим
ному камину? А другие вызывают скорую помощь. Приехала скорая помощь, санитар с бинтами хлопочет, а врач вытащил книжку, наклонился над пострадавшим и кричит:
— Фамилия? Сколько лет? Где родились?
Тот, конечно, стонет и делает разные умоляющие знаки, но врач кричит:
— Профессия? Чем занимались до Октябрьской революции?
Тут уж тот взмолился, проняло его. Стонет.
***
... — Пожа, два с полтиной!
— Что же ты, — говорю я ему — сукин сын, обманываешь приезжих людей? Ты же меня только вокруг будок обвез и на то же место вывез...
— Ваш здоровице, овес-то нонче, знаете... — Москва!..
***
...Вечером вчера на Никитской, у консерватории, стоит старичок и играет на флейте. Очень чувствительно играет. Ему подают, кто что может. Хотел и я подать, как нищему, но Тимофей Иванович схватил меня за руку.
— Что ты, говорит, его вся Москва знает, какой он нищий! С него один художник портрет рисовать недавно хотел, «Так и так, говорит, старичок, не откажите мне позировать,
я вам заплачу». «Могу, — говорит старичок, — рад служить святому искусству. А сколько дадите?» «Пятерку в день». «Ну, говорит старичок, поищите другого дурака. Стыдно да
же, говорит, молодой человек, в ваши юные годы с честного
музыкального труженика кровь сосать. Я, говорит, в час столько собираю, сколько вы за день предлагаете»...
Во, какой строгий старичок...
К
огда я вышел на вокзальную площадь, меня со всех сторон окружили извозчики и, предлагая везти на резвой, едва не разорвали на части. — Каланчевский тупик, номер 2. — Пожа, два с полтиной! — Рупь.
— Ваш здоровице, обидно, овес-то нонче почем? Овса нонче, может, окончательно нету...
Сторговались на двух. Покрутил он меня не больше пяти минут, смотрю — приехали. Оказывается, тупик этот напротив вокзала, только площадь перейти.
— Ну, говорю, и общество же: одни тузы! А пониже кого-нибудь не имеется?
— Пониже? Гм... Пониже, кажется, нет. Был, правда, один, вон в президиуме, справа третий: у него пьеска такая прошла — «Красные Лебеди» — его Яковом Гординым назы
вали. Но только он теперь вторую пьеску написал, и его уже зовут Шекспиром...
***
няли в Щиграх. В музее был вечер писателей и поэтов. Один какой-то прочел стихотворение.
— Чтой-то, говорю, непонятно, Тимофей Иванович.
— А это, говорит Синицын, — так нарочно и написано, чтоб никому не понятно было. Если понятно написать, ник
то не удивится. А так каждый, кто прочтет, себя дураком сочтет: «Вот, дескать, отстал я как от жизни, вот, дескать, какие пошли теперь передовые писатели!» А он и сам-то ни чорта, ведь, не понимает, но ходит да приговаривает: учить
ся, говорит, надо, товарищи, эпоху надо чувствовать! И все денежки в карман — хап да хап!
Тэк-с, говорю, — бедовый народ. Ну, а это кто сидит,
слева вон, нос луковкой?
— А это советский Пушкин!
— Ого! А рядом, бобриком подстрижен? — А это современный Некрасов.
— А на лесенке, пирожное жует? — Это молодой Лев Толстой.
... — Что ты, его вся Москва знает... Какой он нищий?..
— Врач! — стонет: — не мучьте, дайте умереть спокойно! — Невозможно! — отвечает врач: — вы умрете, и вам как с гуся вода, а мне отвечать придется, если я не по форме запишу...
Тут я, между прочим, особенно о Щиграх вспомнил. Куда тише! Покойно, гуси по улицам хотят, дома жена пирожков с маком напечет. Конечно, столица! Но откровенно скажу, — для нервов у нас лучше. Приятнее для нервов!..
А. Зорич
***
...Тетку застал дома.
— Смертельно рада! — говорит, а сама морду отворачивает. — Но придется тебе, говорит, между дверьми пожить. — Как так? Как это вы так намекаете?
— Я без каких-либо намеков, но другого места у нас совершенно нет. Парадная дверь у нас двойная и в проме
жутке очень просторно. Там, правда, кошка ощенилась, но мне родной племянник дороже, а кошку выселю.
— Да нет ли — говорю я, и ужасная тоска меня разбирает,— нет ли у вас другого угла какого - нибудь? Как же тут спать, например.
— Спать — она отвечает — очень просто: на ночь гамак подвешивать будем. А другого места все равно нет. Был одни тихий уголок в ванне за колонкой, но его репетитору сдали: Нинку нашу по политграмоте на курсы кройки и шитья готовит.
— Как же он в ванне живет? А если мыться?
— Да ничего, когда женщины, он простыней завешивается, а мужчинам даже сам спину шарует, кто хочет запла
тить. Он безработный, ему это даже удобно. А в общем, ты
не беспокойся, вбей гвоздик и развесь жилетку с дороги. Чужим не отпирай, а нам звонят одиннадцать раз...
...Шли мы с Синицыным по Малой Дмитровке, вдруг видим — ужаснейший хвост. Милиция хлопочет, шум, крик.
— Что такое? — говорит Синицын: — Куда это народ прет? Пойду, узнаю...
Через минуту он возвращается и говорит: — Пойдем, это старую картину показывают с участием Веры Холодной, которая умерла от любви и туберкулеза. Билетов нет.
— Как же, говорю? Откуда столько народа, когда в газетах сказано, что картина без идеологии, и дети до 16 лет не допускаются?
— Оттого-то столько и прут, что так написано. Это с отчаянья, говорит, не с охоты. Тридцать три кинематографа в Москве, и во всех буржуазия разлагается, согласно политграмоты
товарища Коваленко. Аж смотреть противно, ей богу. Вот народ и тянет к камину...
Так мы разговариваем. Вдруг крик: одного приперли к забору и ногу сломали. Мнения, конечно, разделились. Одни го
ворят — так ему, дураку, и надо, зачем лезет к старорежим
ному камину? А другие вызывают скорую помощь. Приехала скорая помощь, санитар с бинтами хлопочет, а врач вытащил книжку, наклонился над пострадавшим и кричит:
— Фамилия? Сколько лет? Где родились?
Тот, конечно, стонет и делает разные умоляющие знаки, но врач кричит:
— Профессия? Чем занимались до Октябрьской революции?
Тут уж тот взмолился, проняло его. Стонет.
***
... — Пожа, два с полтиной!
— Что же ты, — говорю я ему — сукин сын, обманываешь приезжих людей? Ты же меня только вокруг будок обвез и на то же место вывез...
— Ваш здоровице, овес-то нонче, знаете... — Москва!..
***
...Вечером вчера на Никитской, у консерватории, стоит старичок и играет на флейте. Очень чувствительно играет. Ему подают, кто что может. Хотел и я подать, как нищему, но Тимофей Иванович схватил меня за руку.
— Что ты, говорит, его вся Москва знает, какой он нищий! С него один художник портрет рисовать недавно хотел, «Так и так, говорит, старичок, не откажите мне позировать,
я вам заплачу». «Могу, — говорит старичок, — рад служить святому искусству. А сколько дадите?» «Пятерку в день». «Ну, говорит старичок, поищите другого дурака. Стыдно да
же, говорит, молодой человек, в ваши юные годы с честного
музыкального труженика кровь сосать. Я, говорит, в час столько собираю, сколько вы за день предлагаете»...
Во, какой строгий старичок...
К
огда я вышел на вокзальную площадь, меня со всех сторон окружили извозчики и, предлагая везти на резвой, едва не разорвали на части. — Каланчевский тупик, номер 2. — Пожа, два с полтиной! — Рупь.
— Ваш здоровице, обидно, овес-то нонче почем? Овса нонче, может, окончательно нету...
Сторговались на двух. Покрутил он меня не больше пяти минут, смотрю — приехали. Оказывается, тупик этот напротив вокзала, только площадь перейти.
— Ну, говорю, и общество же: одни тузы! А пониже кого-нибудь не имеется?
— Пониже? Гм... Пониже, кажется, нет. Был, правда, один, вон в президиуме, справа третий: у него пьеска такая прошла — «Красные Лебеди» — его Яковом Гординым назы
вали. Но только он теперь вторую пьеску написал, и его уже зовут Шекспиром...
***