Читатель это был тот, кто покупает книги и читает. Читатель это бульон, в котором можно развести любую культуру литературных микробов.
Читатель—стадо, котором с октября в столице начинают обрабатывать литературным сезоном.
Веселое время—петербургский сезон.
Начинался он спорами за единственную, подлинную художественность того или иного литературного направления.
Страсти разгорались. Критика пожирала без остатка очредного, попавшего впросак писателя. К рождеству обычно рождался новый гений. Вокруг него поднимался вихрь, ссоры, свалка, летала шерсть клоками.
бами изо всех газетных подвалов. Пороли друг друга перьями. Заливали очи ядовитым чернилом.
В грозовой атмосфере модные писатели писали шедевры, швыряли их в общую свалку. Каждый хотел написать неслыханное, по особенному.
тавшись модных романов. Молодые люди принципиально переходили к однополой любви. Выпивалось море вина и крепкого чая. Публика ломилась в рестораны, где можно было поглядеть на писателей. Колесом шел литературный сезон.
Иные, желая прославиться, мазали лицо углем, одевались чучелом и в публичном месте ругали публику сволочью. Это тоже называлось литературой.
Читатель веселился, на писателя поплевывал. Писатель веселился, на читателя поплевывал.
Разумеется, не в этом же одном была литература. Серьезная литература сердито отгораживалась от шума заветными бровями Льва Толстого. Художники силились проникнуть за вековую стену,—из жизни праздной и призрачной—в подлинное бытие России. Но тут обнаруживался кризис читателя. Он был загадкой... «Он», разумеется, был не тот, кто ходил в ре
стораны смотреть, как писатели едят столовое стекло. «Он» был и не тот уже, кто, как священные тексты, читал толстые журналы.
Думаю, не было бы ошибкой сказать, что последний из писателей—Чехов знал, презрительно любил и носил в себе своего читателя;
«...Когда этот либерал, пообедав без сюртука, шел к себе в спальню и я увидел на его спине помочи, то так было понятно, что этот либерал—обыватель, безнадежный мещанин»...
После революции 1905 года лицо читателя сделалось совсем зыбким, расплывчатым. Приходится его начисто выдумывать.
Так, Леонид Андреев придумал себе читателя— крайне нервное, мистически-мрачно настроенное суще
Так, Иван Бунин представлял себе русского читателя брезгливым, разочарованным скептиком (из разо
рившихся помещиков), злобно ненавидящим рассейские грязи и будни.
Писатели помельче недолго держатся за суровые брови Льва Толстого. Все шумнее становился город, сильнее заманивал пленительными туманами, все выше огораживался от жизни стенами.
Махнул рукой: все равно ничего за стенами не увидишь, Лев Толстой написал Каратаева, на этом и успокоился—там, за стеной, все Каратаевы.
Сразу стало легко. В конце концов, не Каратаевы же книжки читают.
— Извозчик, скажи-ка, братец мой, читал ты Метерлинка?
— Чего?
Какой же это читатель! Народники и то на нем зубы сломали. А вот барышня спрашивает,—жить ей или кислотой отравиться?
Вот это читатель! Тут вопросы поставлены остро. «Милая барышня, расточайте, расточайте жизнь, она пуста».
Шумел, гремел литературный сезон. А у черты уже стояла война и революция, глядели в лицо кровавыми огненными глазами.
Восьмой год Республики. Налицо молодые писатели, критики, издательства, журналы. По крайней мере, де
сять литературных школ. Залежи небывалого материала для искусства, не залежи, а Гималаи.
И все же—литературный кризис. Рынок требует нового романа, театр новой пьесы. Их нет, они в за
чатке. Но за то сколько споров: в чьих руках должна быть литература,—у левого фронта у романтиков, у неореалистов, у бытовиков?..
Но я еще ни разу ни от кого не услышал ни слова о новом читателе. Новый неведомый читатель восьмого года Республики.
А он стоит у черты, глядит в лицо молодыми, смеющимися, жадными глазами.
Литература еще однопола. Второй полюс еще не восстановлен. Дуга магнитных токов еще не потекла от искусства к сердцу народа.
Не все ли равно,—левый фронт или бытовой, романтики ила реалисты... Там разберут.
Новый читатель это—тот, кто почувствовал себя хозяином Земли и Города.
Тот, кто за последнее десятилетие прожил десять жизней.
Это тот, кто разрушил старые устои и ищет новых, в которых душа бы его стала стройной.
Это тот, кого обманула старая культура.
Это тот, кто не знает еще никакой культуры.
Этот новый, разнородный, но спаянный одной годиной десятилетия, оптимизмом возрождения из пепла, уверенностью в грядущем, этот новый читатель, кото
рый не покупает книг, потому что у него нет денег,— должен появиться стомиллионно-головым призраком в новой литературе, в тайнике каждого писателя и, возникнув, сказать:
«Ты хочешь перекинуть ко мне волшебную дугу искусства—пиши: честно, ясно,
просто,
Искусство это моя радость».
Читатель—стадо, котором с октября в столице начинают обрабатывать литературным сезоном.
Веселое время—петербургский сезон.
Начинался он спорами за единственную, подлинную художественность того или иного литературного направления.
Страсти разгорались. Критика пожирала без остатка очредного, попавшего впросак писателя. К рождеству обычно рождался новый гений. Вокруг него поднимался вихрь, ссоры, свалка, летала шерсть клоками.
Рычал львом знаменитый критик. Другой знаменитый критик рвал в клочки беллетриста. Щелкали зу
бами изо всех газетных подвалов. Пороли друг друга перьями. Заливали очи ядовитым чернилом.
В грозовой атмосфере модные писатели писали шедевры, швыряли их в общую свалку. Каждый хотел написать неслыханное, по особенному.
Шумели ротационные машины. Торговали книжные лавки. Девицы бросались с четвертых этажей, начи
тавшись модных романов. Молодые люди принципиально переходили к однополой любви. Выпивалось море вина и крепкого чая. Публика ломилась в рестораны, где можно было поглядеть на писателей. Колесом шел литературный сезон.
Иные, желая прославиться, мазали лицо углем, одевались чучелом и в публичном месте ругали публику сволочью. Это тоже называлось литературой.
Читатель веселился, на писателя поплевывал. Писатель веселился, на читателя поплевывал.
Разумеется, не в этом же одном была литература. Серьезная литература сердито отгораживалась от шума заветными бровями Льва Толстого. Художники силились проникнуть за вековую стену,—из жизни праздной и призрачной—в подлинное бытие России. Но тут обнаруживался кризис читателя. Он был загадкой... «Он», разумеется, был не тот, кто ходил в ре
стораны смотреть, как писатели едят столовое стекло. «Он» был и не тот уже, кто, как священные тексты, читал толстые журналы.
Думаю, не было бы ошибкой сказать, что последний из писателей—Чехов знал, презрительно любил и носил в себе своего читателя;
«...Когда этот либерал, пообедав без сюртука, шел к себе в спальню и я увидел на его спине помочи, то так было понятно, что этот либерал—обыватель, безнадежный мещанин»...
После революции 1905 года лицо читателя сделалось совсем зыбким, расплывчатым. Приходится его начисто выдумывать.
Так, Леонид Андреев придумал себе читателя— крайне нервное, мистически-мрачно настроенное суще
ство, с увеличенными зрачками. Он, Андреев, шептал ему на ухо страхи и страсти.
Так, Иван Бунин представлял себе русского читателя брезгливым, разочарованным скептиком (из разо
рившихся помещиков), злобно ненавидящим рассейские грязи и будни.
Писатели помельче недолго держатся за суровые брови Льва Толстого. Все шумнее становился город, сильнее заманивал пленительными туманами, все выше огораживался от жизни стенами.
Махнул рукой: все равно ничего за стенами не увидишь, Лев Толстой написал Каратаева, на этом и успокоился—там, за стеной, все Каратаевы.
Сразу стало легко. В конце концов, не Каратаевы же книжки читают.
— Извозчик, скажи-ка, братец мой, читал ты Метерлинка?
— Чего?
Какой же это читатель! Народники и то на нем зубы сломали. А вот барышня спрашивает,—жить ей или кислотой отравиться?
Вот это читатель! Тут вопросы поставлены остро. «Милая барышня, расточайте, расточайте жизнь, она пуста».
Шумел, гремел литературный сезон. А у черты уже стояла война и революция, глядели в лицо кровавыми огненными глазами.
Восьмой год Республики. Налицо молодые писатели, критики, издательства, журналы. По крайней мере, де
сять литературных школ. Залежи небывалого материала для искусства, не залежи, а Гималаи.
И все же—литературный кризис. Рынок требует нового романа, театр новой пьесы. Их нет, они в за
чатке. Но за то сколько споров: в чьих руках должна быть литература,—у левого фронта у романтиков, у неореалистов, у бытовиков?..
Но я еще ни разу ни от кого не услышал ни слова о новом читателе. Новый неведомый читатель восьмого года Республики.
А он стоит у черты, глядит в лицо молодыми, смеющимися, жадными глазами.
Литература еще однопола. Второй полюс еще не восстановлен. Дуга магнитных токов еще не потекла от искусства к сердцу народа.
Не все ли равно,—левый фронт или бытовой, романтики ила реалисты... Там разберут.
Подошли—взяли, и ток ответный. А школы и направления,—все это кабинетная, однополая мозгология. Как можно возродить, примерно, романтизм, когда никто не хочет запахиваться в плащ на скале.
Но если чувствую, нахожу и создаю в себе этого идеального, насыщенного соками жизни, читателя и он кричит мне из-под романтической шляпы: «Даешь грозу и бурю!»,—о, тогда ни споров, ни ссор... Могучим потоком хлынет творческая энергия.
Новый читатель это—тот, кто почувствовал себя хозяином Земли и Города.
Тот, кто за последнее десятилетие прожил десять жизней.
Это тот, у кого воля и смелость жить.
Это тот, кто разрушил старые устои и ищет новых, в которых душа бы его стала стройной.
Это тот, кого обманула старая культура.
Это тот, кто не знает еще никакой культуры.
Этот новый, разнородный, но спаянный одной годиной десятилетия, оптимизмом возрождения из пепла, уверенностью в грядущем, этот новый читатель, кото
рый не покупает книг, потому что у него нет денег,— должен появиться стомиллионно-головым призраком в новой литературе, в тайнике каждого писателя и, возникнув, сказать:
«Ты хочешь перекинуть ко мне волшебную дугу искусства—пиши: честно, ясно,
просто,
величаво.
Искусство это моя радость».