Как-то поздно вечером Тургенев говорит:
«Я хочу вам новую вещь прочесть». Пошел в кабинет, принес рукопись. Очень волновался. Это была «Песнь Торжествующей Любви». Прочел. Спрашивает. Нравится ли? А что я могу ответить? Поняла я плохо, толково сказать что-нибудь не могла. Но очень мне понравилось. А Полонский (поэт Полонский, гостивший тоже в Спасском. Э. Б.) прямо сказал: «Нехорошо.
Я тебе советую но печатать. Не поймут и выругают». Иван Сергеевич огорчился, хотелось мне его утешить, да ничего умного я ему и сказать не умела. Говорю: «пойдемте в сад». Он пошел с радостью. Мы долго гу
ляли, до рассвета. Когда птицы стали просыпаться, он каждую но имени мне называл. Узнавал их по голосу. Предсказывал, которая из них раньше проснется, как петь будет. Хорошо было. И как он благодарил меня. Вот теперь на поверку вышло, что я, дуреха, умнее Полонского была. Ведь «Песнь Торжествующей Любви
замечательная вещь. Теперь бы я ему сумела объяснить, почему она мне понравилась».
В сентябре 1882 года Тургенев пишет Савиной из Буживаля (около Парижа): «Вы также прочтете, быть может, в декабрьской книжке «В. Е.». («Вестника Европы» — Э. Б.) штук пятьдесят тех «стихотворений в прозе», из которых я вам сообщил два-три в Спасском. Только не те, которые я вам сообщил. Эти, как слишком личные, исключены совершенно. Все, вообще,
личные исключены. Пока — это все секрет, и вы об этом не говорите».
Савина в своих воспоминаниях, записанных Юрием Беляевым (статья «Месяц в Деревне»), так рассказывает об этом:
«Пойдем ко мне в кабинет, — сказал Тургенев, — я хочу прочесть вам то, что никогда и никому не читал».
И вот в кабинете Тургенев достал из письменного стола записную книжку и сказал:


— Это мои стихотворения в прозе. Я уже послал их Стасюлевичу (редактор «Вестника Европы» — Э. Б.), кроме одного, которого никогда не напечатаю... никогда...




— Что же это за стихотворение в прозе?


— Его-то я вам и хочу прочесть. Видите ли, оно даже не в прозе... Эго настоящее стихотворение и называется: «К ней».
И взволнованным голосом он прочел это грустное элегическое послание.
«Помню», - рассказывает Савина, — что в этом стихотворении описывалась непонятая любовь, долгая любовь в течение целой жизни. «Ты сорвала все мои
цветы», говорилось там, — «и ты но придешь на мою могилу»...
Окончив чтение, Тургенев некоторое время молчал. — Что же будет с этим стихотворением? — не выдержала Савина.
— Я сожгу его... Нельзя печатать, потому что иначе это будет упрек, упрек из-за могилы... А я но хочу этого... но хочу»...
Когда больной Тургенев дописывал в Буживале свою «Клару Милич», он мечтал о том, как хорошо было бы прочесть ее Савиной «с глазу на глаз»... Эго она вдохновляла его скорбным рассказом о несчастной Кадминой, умершей от любви в костюме и гриме Василисы Мелентьевой... Она подсказала ему грустные строки из «Клары Милич». «Все мешается кругом и среди крутящейся мглы Аратов видит Клару в театральном костюме: она подносит склянку к губам и слышится отдаленное «браво, браво!» — и чей-то грубый голос кричит Ара
Курьезный случай был со мною недавно в Москве. Проезжая площадью недалеко от Большого Театра, я был привлечен своеобразным гулом, — мне показалось, — большого количества басов.
— Красноармейский хор, — подумал я, — хотя по фактуре что-то не похоже...
Приблизившись, я увидел толпу, приемник, и оказалось, что ноет меццо-сопрано «Шотландские песни» Бетховена под ажурный аккомпанимент скрипки, виолончели и ф.-н.
Помимо приемников частного и коллективного (на заводах и госпредприятиях) пользования, в Ленинграде есть всего один пункт для слушания радио-концертов. Он находится в фойэ кино «Гранд-Палас». Место отнюдь не удачное, так как вслед за самым началом концерта, через какие-нибудь полчаса, публика устрем
ляется в зрительный зал и радио-передачу слышат только продавщицы программ да редкие киноманы, забредшие слишком рано ко 2-му сеансу.
В фойэ без билета в кино-театр не допускают. Передача, как я уже говорил, крайне несовершенна. Но знаю, бывало ли это случайно — вследствие неблагоприятной погоды или по причине неисправности механизма — или же это вообще технически пока неустра
нимое зло, но, когда мне доводилось бывать в фойэ «Гранд-Паласа», меня всегда прежде всего неприятно поражала «граммофонная специфичность» тембра звучания. Валик, вращаясь, привносил в звуковую волну ши
пение и хрип. Дикция певца это превозмочь была не в силах. Получалось пение на непонятном языке. Также наполовину припадали «вещания» конферансье.
Что же касается до самой постановки концертного дела, то оно несомненно крепнет и понемногу встает на правильные рельсы. В первое время программы со
ставлялись как то случайно: Моцарта исполняли рядом с Направником и тут же Гурилева, Делиба и Амброзио. Вначале вся постановка дела носила характер какогото случайно найденного рынка сбыта продукции безра


ботных Сорабиса. Но с течением времени руководители дела, видимо, старались выпрямить линию. Концерты,


обычно происходящие поело лекций и докладов от Губполитпросвета, приобретают теперь уже определенную физиономию, складываясь в программы, отданные либо композиторам определенных группировок (скандинавские композиторы, итальянцы, «могучая кучка» и т. п.), либо музыке различных авторов, но объединенных какойнибудь идеей (наир., «народная песня в русской симф. музыке или различн. этнографические концерты).


Б.-Б.




Радиовещание


тову на ухо: «А ты думал, что все комедией кончится? Нет, это трагедия, трагедии»...
«Здесь переплелись сон и янь, мечта и жизнь... «Клара Милич» и Аратов, Савина и сам Тургенев... «Ты думал, что все комедией кончится? Нот, это трагедия, трагедия»...
«Я вс, меняюсь в своих привязанностях, и до конца сохраню к вам тс же чувства». Этими словами в письме из Парижа от 22 февраля 1883 года обрывается «накануне» смерти Тургенева его переписка с Савиной.


ЭМ. БЕСКИН.