распространять себя. В эпоху военного коммунизма сохранился тесный читательский полюс, который воспринимал «Кондитерскую солнц», «Магдалину», «Руки
галстухом» и т. п., за выходом всего этого реквизита из жизненного обихода, как лучший способ уйти от ненавистной действительности революционного дня. Ко
каин или стихи были здесь одинаково приняты. От обслуживания салона Мариенгоф перешел в 1924 году к «гостинице для путешествующих в прекрасном» (название журнала—одно название чего стоит!).
Замкнутый в себе лирик, сознательно отгородившийся от революционной эпохи, он имел горькое мужество признать:
Не нашим именем волнуются народы, Не наши песни улица поет.
И далее, в том же стихотворении, он переходит в откровенное наступление на эпоху, не столь частое в наши дни:
Я говорю: не стоит сожалеть, Мы обменяли медь па злато.
Чужую песнь пусть улица поет...
Шершеневич принял революцию без кровинки пафоса. Выварившийся в котле дореволюционной художе
ственной богемы, он перенес на «вечера литературных школ», расплодившихся в первые годы революции, всю
ту культуру острой и хлесткой фразы, которая пона
добилась в свое время футуризму для «эпатирования буржуа». Шершеневичу не дано было стать Анатолем Франсом. Ни на одну минуту не терявший головы, рассудочный версификатор, издевательски нарушивший закономерную связь образов, тискавший взаимно-исключавшие ассоциации в Прокрустово ложе своего стиха,— он не соразмерил действительно европейского качества
своего скепсиса с мелким, безыдейным кругом своих замыслов. И ему ничего не осталось, как воскликнуть, наподобие Мариенгофа:
И так от юности до смерти вплоть плешивой На унции мы мерим нашу быль,
А нам стихи оплачивают славою грошевой Как банк % за вложенную боль
Все для того, чтобы наследник наш случай
ный— Читатель воскликнул, взявши в руки песнь: — Каким богатством обладал покойный И голодом каким свою замучил жизнь!
За бортом эпохи оказалась и такая старшая фаланга поэтов, как Анна Ахматова, Федор Сологуб, Михаил Кузмин. Кто их «случайный наследник»?
Как «испортила» революция открывавшуюся для них перспективу! Еще в 1923 году Ахматова собрала на свой вечер в Москве полную аудиторию «советских барышень». Можем ли мы винить ее за то, что с хо
дом революции этот социальный тип намечен был к сокращению, и об Ахматовой, но испросив от нее пол
номочия, вспоминал с революционным сочувствием только Осинский в одном из своих сентиментальных фельетонов.
А в обществе, унавоженном Арцыбашевскими «половыми проблемами»—какая благородная и тонкая—не чета Арцыбашеву—была ей уготована слава! Все изощренное качество Ахматовской лирики явилось как результат долговременного, тщетного, кропотливого при
способления любовно романтической темы к привередливому спросу социально-обеспложенной части дореволю
ционной интеллигенции. Такие социальные кастраты с неразвившимся или выхолощенным чувством современ
ности населяют еще и наши дни, и это они упоенно перебирают Ахматовские «Четки», окружая писатель
ницу сектантским поклонением. Но у языка современ
ности нет общих корней с тем, на котором говорит Ахматова, новые живые люди остаются и останутся холодными и бессердечными к стенаниям женщины, за
подзавшей родиться или не сумевшей во-время умереть, да и самое горькое ее страдание сочтут непонятной прихотью. Таков закон живой истории.
Сологуб и Кузмин сошли сейчас с литературной арены без разговоров, с такой автоматической неизбеж
ностью, как пика и шашка сменились в современной войне дальнобойной огнестрельной техникой. В 1922 году, однако, дошел до нас от Сологуба «Соборный бла
говест»—сборник, в котором поэт добросовестно со
единил «созвучные революции» стихи от 1892 до 1905-6-17-20 годов—все, что мог снять с себя че
ловек, чтобы принести жертву злобе дня. В том же 1922 году Сологуб выпустил большой роман на «ре
волюционную» тему «Заклинательница змей», в котором
изобразил в тонах Карамзинской «Бедной Лизы» эпизод из эпохи стачечной борьбы после 1905 года. Сологуб— против «господствующего класса», кровожадного и глу
хого к тому, что и «крестьянки чувствовать умеют». Сологуб, бесспорно, субъективно искренен. Но до чего нелепа эта наивная смесь «марксизма» с пугливой ми
стикой творца «Навьих чар», до чего надругательскифальшив этот тип работницы-революционерки, «закли
нательницы змей», до чего обезличено прославленное Сологубовское стилистическое мастерство! Нет, уж лучше нам твердо знать, что писатель Сологуб кончился, чем из чувства ложной социальной гуманности расспрашивать обреченного человека об его тяжелом умирании.
После всего сказанного об Ахматовой и Сологубе, легко предположить, что никакими токами не удастся
гальванизировать для современности такого писателя, как Кузмин. В 1921 году промелькнула невероятная его книжонка «Занавешенные картинки», изданная на такой роскошной бумаге и наполненная такими эроти
ческими трюками, что инициативу издания пришлось отнести за счет города Амстердама. Книжонка свиде
тельствовала о полной душевной опустошенности. После Октябрьской революции М. Кузмин остался жить в России, продолжал ходить по улицам, продолжал есть, пить и, вообще, совершать все жизненные отправления, свойственные живому существу. Так, он пошел однажды в кино, смотрел картину «Доктор Мабузо», восхищался ею, как и все население Союзных Республик, и в 1924 году написал книжечку новых стихов—«Новый Гуль», под впечатлением Гуля, действующего лица в этой картине. Книжка издана в «количество 1000 эк
земпляров, из коих 950 номерованных и 50 именных». Мы берем на себя смелость утверждать, что эти 950
номерованных экземпляров предназначены были для тех же гурманов старой поэзии, как и 50 именных, подаренных Кузминым своим друзьям и знакомым.
Есть много разных стран, конечно, Есть много лиц, и книг, и вин,— Меня ж приковывает вечно
Все тот же взор, всегда один.
В этих строках, как и во всей книжке, чувствуется спокойная жизнерадостность личной жизни, вмешиваться в которую мы считали бы просто неудобным. Такая же
непотревоженно-спокойная философия искусства у Кузмина: «Исходя из позитивизма и рационализма, неиз
бежно приходят к капитализму, а затем к социализму... Думается, что существуют такие области, до которых никак не доедешь, отправившись от позитивизма. Я думаю, что искусство—одна из таких областей» (Журн. «Россия» № 5, 1925).