называл Казина „пролетарским поэтом“. Так не вяжется это название с есенински-сеитиментальной грустью по „полям и лугам“ и по целительным травам. Не
вместна пролетарию эта грусть, и еще более невместно ему видеть и слышать на полях и лугах только—
Праздничных радостей гам.
Власть пролетариата—это, мол, конечно, хорошо, но ведь—церковка куда благостнее волисполкома, а лю
безные бубенчики разгульно чувствительной тройки— куда веселее заводского и городского „душного шума“! Настроения эти пролетарскому поэту, конечно, несвой
ственные, но протащенные в современную литературу разными непопутчиками,—облеплены пылью штампа. И здесь Казин, кое-где умеющий быть все же своеобраз
ным, впадает в безнадежную и безвыходную банальность. ...И пляшет в цветистом наряде...
... Ах, ты гибель надежды обманчивой...
И таких строк не мало. Они подавляют. Странно, но яркую строку в рассматриваемой поэме найти трудно.
Кое-что просто неуклюже и неудачно. Остальное— бледно и расплывчато проходит мимо сознания, как дымок. Но—если продолжать это сравнение—дымок розовый и колечками вьющийся-завивающийся.
Потому что чувствителен Казин в поэме необычайно. И не просто чувствителен, а с вывертом.
Вот, например, как он обращается—к любимой женщине, вы думаете? —нет, к лисице, шкура которой нужна на шубу:
Ах, да глянь из прорыва незримого! Ах, да выпрыгни, вспыхни опять! Н, как сына родимая мать ,
Пожалей ты судьбиной гонимого! И еще—через несколько строк:
Ах, не бойся! Ах, мордочку высунь-ка! Ах, да выслушай боли мои И звериною милость яви:
Ах, пожертвуй пушистые силы свои
Ради правды—ах, лисынька, лисынька— Человеческой бедной любви!
Четыре „ах“ на протяжении 6-ти строк чего-нибудь да стоят! И такая ведь интеллигентская упадочная истерика! Нет, не к лицу все это не только пролетарскому, но и полупролетарскому поэту.
И понятно, что если столь сентиментален поэт по отношению к обыкновенной рыжей лисе, то любимой девушке достается еще сильнее. Тут уж сентименты фонтаном и через край:
Ах, любовь, ты, любовь! Как твоими зарницами Теплить радостный праздник души? Любезные, томные вздохи.
Словечко-то какое—„любезные“!—стариком Державиным пахнет: столь пагубен амур для пронзенного сердца пииты.
***
В небольшой книжечке избранных стихов недостатки, отмеченные нами в поэме, значительно меньше чувствуются. Но и там они есть.
Отметим сначала только формальные невязки: Ты срывала нелепости порыв
И, оставив строгий след порогу...
Вероятно, не „срывала“ (как цветок), а „обрывала“? И потом—что значит: оставить след порогу?
Путь марая кровью от следа.
Т. е. — следами крови или следя кровью? Тоже невнятно.
Туманился ветра клич.
„Затуманенный клич“—что это такое?
Но, конечно, не за формальные оплошности следует Казина особенно попрекать: особенно резких провалов у него немного, да и при рассмотрении его творчества это дело в концо концов второстепенное.
Присмотримся лучше к тому, какова смысловая нагрузка его стихов:
Сентиментальность, „любовность“, очень явная в „Лисьей шубе“, в достаточной мере наличествует и в „избранных стихах“:
...Ты прости меня своей любовью И своим величием простым.
... В тихие часы любовных встреч...
...Плоть свою, хмельную плоть поэта, Падкую на сладостную плоть.
Ну, чем не цыганские романсики? Чем не расхлябанный Есенин? И еще:
Жаркая походка, грудь лучится, Вся—дразнящей страстью целина.
Это нахлынул уже подлинный санинизм, заслонивший не только работницу, но и рабочую борьбу:
И за ней, за чуждой, за красивой
От тебя я, милая, ушел—
Были тщетны все твои призывы,
Даже клич борьбы, как сор, отмел.
А в конце стиха—меланхоличных два словечка покаяния, и — снова 500 строк о разнесчастной любви. Ух, и атмосферочка для пролет читателя!
Но не только тем отличается Казин от пролетарского поэта, что у Казина плохо и слабо чувствуется трудовой мотив. Пролетарский поэт—весь в коллективе. Казин—весь в индивидууме, в самом себе, в крайнем случае, в тесном семейном кругу: у него в стихах—и отец, и дядюшка (даже имя упомянуто: Семен Сергеевич). Казину непривычно коллективистическое „мы“. У него, если и борьба, если и труд, то:
...Я вливался в гневный ряд труда. ...Ты бежала в гневные ряды. ...Стучу, стучу я молотком. ...Я с ношей красной лез... ...Как я строил дом...
Казин переживает революцию и труд, не как член коллектива, а как отдельный индивидуум. И отдых от труда у него не в рабочем клубе, а за мещански благополучным самоваром, в уюте:
.................................. и уютно
Мы запели песенку втроем.
Правда, здесь „втроем“ не с дядюшкой и тетушкой, а с солнцем и ветром, но ведь недаром для Казина солнце—что-то вроде дядюшки Семена Сергеевича. И дядюшка этот очень уютный, и тянет Казина к неболь
шому кругу уюта, и поэтому так неприемлем для него город—заводской и коллективный. В „Лисьей шубе“ он об этом неоднократно и откровенно заявляет. В „Из
бранных стихах“ это тоже чувствуется: здесь о городе— ни слова. Поэт, правда, ходит по тротуарам и ездит на трамвае, как всякому горожанину положено, но—и все: о специфически городском индустриальном труде все-таки — ни слова. Даже в стихотворении „Как я строил дом“ мы видим не многоэтажный городской не
боскреб, но уютный домик в котором „сквозь окна брезжит чудное броженье вечных дум“ и вечером тихое семейство сидит за самоваром.
***
Думается, мы можем уже, кратко резюмировав вышеизложенное, подвести некоторые итоги и сделать кое-какие выводы.
Что Казии не пролетарский поэт—это достаточно очевидно, и не только для нас: это и критикой неодно
кратно отмечалось. Казина считают обыкновенно поэтом кустарничества. Это отчасти верно. Казин, как поэт,
весь в среде полутрудовой полуинтеллигенции, „самой разнесчастной социальной формации , как удачно выразился один марксист в работе на социально-полити
вместна пролетарию эта грусть, и еще более невместно ему видеть и слышать на полях и лугах только—
Праздничных радостей гам.
Власть пролетариата—это, мол, конечно, хорошо, но ведь—церковка куда благостнее волисполкома, а лю
безные бубенчики разгульно чувствительной тройки— куда веселее заводского и городского „душного шума“! Настроения эти пролетарскому поэту, конечно, несвой
ственные, но протащенные в современную литературу разными непопутчиками,—облеплены пылью штампа. И здесь Казин, кое-где умеющий быть все же своеобраз
ным, впадает в безнадежную и безвыходную банальность. ...И пляшет в цветистом наряде...
... Ах, ты гибель надежды обманчивой...
И таких строк не мало. Они подавляют. Странно, но яркую строку в рассматриваемой поэме найти трудно.
Кое-что просто неуклюже и неудачно. Остальное— бледно и расплывчато проходит мимо сознания, как дымок. Но—если продолжать это сравнение—дымок розовый и колечками вьющийся-завивающийся.
Потому что чувствителен Казин в поэме необычайно. И не просто чувствителен, а с вывертом.
Вот, например, как он обращается—к любимой женщине, вы думаете? —нет, к лисице, шкура которой нужна на шубу:
Ах, да глянь из прорыва незримого! Ах, да выпрыгни, вспыхни опять! Н, как сына родимая мать ,
Пожалей ты судьбиной гонимого! И еще—через несколько строк:
Ах, не бойся! Ах, мордочку высунь-ка! Ах, да выслушай боли мои И звериною милость яви:
Ах, пожертвуй пушистые силы свои
Ради правды—ах, лисынька, лисынька— Человеческой бедной любви!
Четыре „ах“ на протяжении 6-ти строк чего-нибудь да стоят! И такая ведь интеллигентская упадочная истерика! Нет, не к лицу все это не только пролетарскому, но и полупролетарскому поэту.
И понятно, что если столь сентиментален поэт по отношению к обыкновенной рыжей лисе, то любимой девушке достается еще сильнее. Тут уж сентименты фонтаном и через край:
Ах, любовь, ты, любовь! Как твоими зарницами Теплить радостный праздник души? Любезные, томные вздохи.
Словечко-то какое—„любезные“!—стариком Державиным пахнет: столь пагубен амур для пронзенного сердца пииты.
***
В небольшой книжечке избранных стихов недостатки, отмеченные нами в поэме, значительно меньше чувствуются. Но и там они есть.
Отметим сначала только формальные невязки: Ты срывала нелепости порыв
И, оставив строгий след порогу...
Вероятно, не „срывала“ (как цветок), а „обрывала“? И потом—что значит: оставить след порогу?
Путь марая кровью от следа.
Т. е. — следами крови или следя кровью? Тоже невнятно.
Туманился ветра клич.
„Затуманенный клич“—что это такое?
Но, конечно, не за формальные оплошности следует Казина особенно попрекать: особенно резких провалов у него немного, да и при рассмотрении его творчества это дело в концо концов второстепенное.
Присмотримся лучше к тому, какова смысловая нагрузка его стихов:
Сентиментальность, „любовность“, очень явная в „Лисьей шубе“, в достаточной мере наличествует и в „избранных стихах“:
...Ты прости меня своей любовью И своим величием простым.
... В тихие часы любовных встреч...
...Плоть свою, хмельную плоть поэта, Падкую на сладостную плоть.
Ну, чем не цыганские романсики? Чем не расхлябанный Есенин? И еще:
Жаркая походка, грудь лучится, Вся—дразнящей страстью целина.
Это нахлынул уже подлинный санинизм, заслонивший не только работницу, но и рабочую борьбу:
И за ней, за чуждой, за красивой
От тебя я, милая, ушел—
Были тщетны все твои призывы,
Даже клич борьбы, как сор, отмел.
А в конце стиха—меланхоличных два словечка покаяния, и — снова 500 строк о разнесчастной любви. Ух, и атмосферочка для пролет читателя!
Но не только тем отличается Казин от пролетарского поэта, что у Казина плохо и слабо чувствуется трудовой мотив. Пролетарский поэт—весь в коллективе. Казин—весь в индивидууме, в самом себе, в крайнем случае, в тесном семейном кругу: у него в стихах—и отец, и дядюшка (даже имя упомянуто: Семен Сергеевич). Казину непривычно коллективистическое „мы“. У него, если и борьба, если и труд, то:
...Я вливался в гневный ряд труда. ...Ты бежала в гневные ряды. ...Стучу, стучу я молотком. ...Я с ношей красной лез... ...Как я строил дом...
Казин переживает революцию и труд, не как член коллектива, а как отдельный индивидуум. И отдых от труда у него не в рабочем клубе, а за мещански благополучным самоваром, в уюте:
.................................. и уютно
Мы запели песенку втроем.
Правда, здесь „втроем“ не с дядюшкой и тетушкой, а с солнцем и ветром, но ведь недаром для Казина солнце—что-то вроде дядюшки Семена Сергеевича. И дядюшка этот очень уютный, и тянет Казина к неболь
шому кругу уюта, и поэтому так неприемлем для него город—заводской и коллективный. В „Лисьей шубе“ он об этом неоднократно и откровенно заявляет. В „Из
бранных стихах“ это тоже чувствуется: здесь о городе— ни слова. Поэт, правда, ходит по тротуарам и ездит на трамвае, как всякому горожанину положено, но—и все: о специфически городском индустриальном труде все-таки — ни слова. Даже в стихотворении „Как я строил дом“ мы видим не многоэтажный городской не
боскреб, но уютный домик в котором „сквозь окна брезжит чудное броженье вечных дум“ и вечером тихое семейство сидит за самоваром.
***
Думается, мы можем уже, кратко резюмировав вышеизложенное, подвести некоторые итоги и сделать кое-какие выводы.
Что Казии не пролетарский поэт—это достаточно очевидно, и не только для нас: это и критикой неодно
кратно отмечалось. Казина считают обыкновенно поэтом кустарничества. Это отчасти верно. Казин, как поэт,
весь в среде полутрудовой полуинтеллигенции, „самой разнесчастной социальной формации , как удачно выразился один марксист в работе на социально-полити