ТОРЖЕСТВЕННАЯ РЕЧЬ
Т
оварищи! Здравствуйте, конечно. Вот я должбн, исходя из
предыдущего, произнесть речь в ударном порядке, исходя из нашего дня воспоминаний. Для ровного счета мне пятьдесят шесть лет сейчас, но я как огурчик. Вторая же причина — это великая наша революция как у вас, так и у нас.
До пролетарской революции я умел только выражаться, а после революции я--могу произносить даже в трезвом виде. Слов нет, революция многих сшибла с каблуков, а другие которые приобыкли очень даже смело выражаться по существу. Что же ка
саемо моей личности, то пропаганд отскакивает от меня, как от стены Горох. Не берет меня пропаганд ни почем. Мозга не дозво
ляет, вроде как стронута мозга. Как был дураком, так дураком и в могилу лягу несознательно. Что? Ближе к теме? Сейчас, сейчас. Надо же- человеку раскачаться.
Товарищи! Дело было в 912 году, ежели на то пошло. А я сапожник, пьющий и пил в то время шибко круто. Вот как-то, по случаю пьянства, я все-таки вернулся из кабака самоходом к месту жительства на Васильевский Остров. А глухая ночь была. Встречь никого не попалось мне, драться, конечно1, не с кем, зна
чит — морда оказалась целая и глаза не подбитые, глядят. А на углу — вижу — два человека в шляпочках, у под’езда тоже двое, дверь открытая. Здрасте, здрасте... Вам кого?
— То-есть, почему — кого? Раз я в свое жительство пришел. А в морду хошь?
Однако, не ударил, а пополз, благословясь, вверх по дестнице в шестой этаж, а лестница кошкой пахнет, и самая крутая, опасался, как бы вниз головой не опрокинуться. Пришел домой. Здрасте, здрасте — какие-то народы стоят в прихожей, на мордах усики. Как впустили, так двери и заперли за мной. Ладно. Про
хожу я, конечно, по стенке в свою комнату и для устрашенья своей супруги кричу само громко:
— Мавра! — кричу. — Не видишь, дешева кукла, кто явился? Я явился!! — стою на двух ногах, покачиваюсь, подбоченился, жду поступков.
Мавра в видах взбучки в прятки играет, притаилась. Ах, оскорблять? Я сгреб какую-то штучку антиресную со стола, грох об пол. Опять подбоченился, отставил ногу. Ох и вдарю—думаю про себя, — ей богу, вдарю. Только покажись с опозданием явления... Ждал, ждал в стоячем виде, уснул и брякнулся. Да. Брякнул
ся я, значит, рылом в мебель, сплюнул в горсть — кровь из зубов. — Мавра... Мавра!..
Нету Мавры.
Тогда я, в ожидании семейного скандала, прилег с устатку на диван, а голова кружится, всего мутит. Огляделся я кругом... Что за навожденье. Ну, Мавра... Молодец Мавра, ей богу, право. Она, стерьва, в видах резона, развесила по стенам патреты разные, картиночки и книг наворотила на полу, на окошках. Ну, мне книги ни к чему, а вот гитара висит, это можно и в пропой. А лежать, чую, шибко мягко, то-есть, так мягко, что я улыбаться от непривычки стал. Ну, Мавра... Отличная ты у меня баба, Мавра. Улыбался, улыбался, да и уснул, не приходя в сознание понятий.
Только я уснул, вот вижу во сне — подбегают ко мне жулики и давай сапоги с меня снимать. Снимают, а сами, конечно, приго
варивают:— .«Сапожник, а в сапогах. Странно, странно. Бей его под вздох!».
Я закричал:
— Мавра! Грабят!—и проснулся.
А предо мной ваше благородие стоит, жандармский офицер.
— Ваш документ!
— Здрасте... Какой то-есть документ? Сапожки сшить-с? Сделайте милость, разуйте ножку... Мавра, сантиметр!
— Вы прочухайтесь... Встать! Ваш документ.
Я сейчас же прочухался. И вижу — недоразумение.
— Ваше благородие — говорю.—Эта квартира вовсе даже
не моя, чужая. Я, по пьяному делу, должно быть, не туда залез выпивши вследствие недоразумения. Ей богу, право.
Тут никакой веры мне не оказали, стали обыскивать, какуюто лягальщину искать.
— Разрешите доложить, — говорю. — Лягальщиной мы не занимаемся, мы сапожники, в бога веруем, царю-батюшке ура
кричим, когда выпивши. А в случае, ежели, допустим, сапожки козловые, мы вашему благородию чик-в-чик утрафим. Ваше бла
городие! Да это сон или не сон? Меня, например, грабили сейчас, сапоги с живого лица снимали. Ваше благородие, разрешите трес
нуть мне по затылку вашим кулачком... Двиньте, ради господа, на отмашь, приведите меня великодушно в чувство. Ваше благородие!.. Мавра! Кара-у-ул!!
А дальше, значит, законопатили меня за решетку. А еще дальше — суд. Тут-то, на суде-то неправильном, я и понял, братцы, за что безвинно страдаю. Долой самодержавие!..
А перед этим — допросы были:
— Ты, козья борода, чтоб те лопнуть, где живешь?
— На Васильевском, конечно, славном Острове, — отвечаю.
— А почему-ж ты, свинья вонючая, на Петербургскую-то сторону попал, в квартиру самых неблагонадежных личностей?
— По пьяной лавочке, говорю, перепутал местность, а номер квартиры, дозвольте доложить, самый тот, только стульчики другие... Что касаемо неблагонадежных личностей, сроду не видал. Извините великодушно, отпустите душу на покаяние.
Мне вторично никакой веры не дают. Ты, говорят, чтоб те лопнуть, дурака-то не валяй, ты их знаешь, ты у них, у мерзав
цев, двадцать два раза был, нам все известно. Они тебя, чтоб те лопнуть, с панталыку сшибли, против государя императора про
паганд вели, заразительные книжки читать давали. Нет, ты, козья борода, пожалуста, не отпирайся. А лучше упади в суде на колени и покайся во всем. Так и указывай на них: они, мол, действительно, сбивали меня в свою веру по безграмотству, один Митрофанов с черненькой бородкой, в очках, другой — Одинцов, ску
ластенький такой, попович, оба преступные студенты. Так и сыпь без запинки. Хоть не было, да было. Тогда тебя, чтоб те лопнуть, авось помилуют.
Советов ихних я не послушался и на суде, конечно, отрекся вчистоту: был, мол, шибко пьян, лягалыцины не касался, а толь
ко разбил в кровь зубы о чью-то мебель незнакомую, опосля того уснул.
Мне опять никакой веры не дали, а сослали на пять годочков в самую Сибирь землю. Мавра выла, Петька мальчонка выл, я тоже слезы пролил. Ау! Ничего не поделаешь, ау...
И поселились мы, значит, в Сибири все трое вместе, в одной избе: Митрофанов, Одинцов и я — трое агитаторов. Починяю крестьянским мужикам сапоги, горжусь. Да нельзя и не гордить
ся: все люди, как люди — я же замешан на лягалыцине, студент не студент, а уж в роде как профессор: борода и лысина в ладонь. Вот горжусь и горжусь. Сам пьяный.
—А ведь тебя сослали знаешь за что? — говорит мне както Одинцов. — Тебя сослали зря. Нас обвинили в том, что будто бы мы агитацию вели среди народа. А народа, по следствию, никакого не оказалось окромя тебя. И ежели-б ты не ввалился в нашу квартиру с пьяных глаз — и тебе бы ничего не сделали, и нас бы не сослали.
Я только головой покрутил и осенил себя крестом. И стали меня политики обрабатывать: кажиный божий день пропаганд мне полагался, а то и два. Как не пущали пропаганд, нет, не берет, не поддаюсь, понимаешь. Бились, бились, плюнули: не могут да и на
в свою веру перевернуть, в есе
ровскую.
— У тебя, говорят, не иначе, как заскок в башке... Мозга тугая.
Отбрякал я пять годиков, пришел из ссылки. И жил в темных дураках до самого дня воспоминаний, до октябрьской ре
волюции. И тогда я, братцы, окончательно прозрел. Все могу на свете об’яснить, что к чему приклонно.
Вот, товарищи, как раньше нас тиранили, схватывали в пьяном виде в чужих домах и отпра
вляли в самую Сибирь. Уррааа!!.
Да здравствует день воспоминаний! Я, товарищи, кончил. А кто не с нами, тому шило в бок и дратва в левую ноздрю, потому— я человек пьющий, во хмелю неспокойный. Слов нет, теперича
все хорошо, прилично... Одно плохо, одно плохо — водка шибко дорога и с пьяниц штраф пошел. Уррааа!!
Вяч. Шишков
Рис. А. Р.
... Предо мной ваше благородие стоит.