конопляное семя. Его нужно было часто бить, но он был толстенький, пухлый и какой-то жидкотелый; побои не действовали на него.
Кроме птиц, в каменной пещере под лестницей жили черные и рыжие прусаки-тараканы, а также мыши; мыши, тихо питаясь семенем, просыпанным птицами на пол, никому не мешали, прусаки тоже вели себя смиренно, а черные, за
ползая в клетки снегирей, будили их и почти каждый вечер испуганные птицы неистово бились, передавая страх свой из клетки в клетку.
— Бей тараканов!—приказал отец, вооружив сына подошвой резиновой га
лоши. Платон охотно стал пришлепывать усатых сожителей к штукатурке стен,
но это недолго забавляло его, он скоро понял, что источником неудобств и обид его жизни являются насекомые, птицы и отец.
Когда он дорос до школьного возраста, он стал еще более раздражать отца, об
наруживая в шалостях молчаливое упрям
ство. Оно принимало в глазах вахмистра не только характер преступления против власти, но угрожало убить его репутацию искуснейшего воспитателя птиц.
Ибо вахмистр с великим изумлением ваметил, что некоторые из снегирей, уже обученные славословиям, вдруг онемели, нахохлились более мрачно, чем это вообще свойственно им, а потом они стали не
своевременно умирать. Догадываясь о причине этих печальных явлений, вах
мистр начал следить за сыном и скоро поймал его как раз в ту минуту, когда Платон, накалив шпильку на огне лампы, прижигал ею толстый черный язык одного из лучших певцов.
Схватив сына за волосы, тыкая лицом его в доску стола, солдат огорченно закричал:
— Чорт дурацкий, зачем ты делаешь это? Ведь птице-то больно! Больно, а? Говори, кривоногий дьяволенок!
— Не больно,—ответил сын, шмыгая носом, из которого брызгала кровь.
— Врешь, как не больно? —- Они рады.
Нужно было очень долго и разнообразно бить Платона, прежде чем он сказал, что ему надоел птичий свист, война с та
раканами, что уход за снегирями и все вообще мешает ему учить уроки и что он хочет утопиться в омуте, за мельницей.
— Попробуй, стервец! Яте утоплюсь,— пригрозил вахмистр, швырнув сына в угол, за печку, где жили тараканы и где на жесткой кошме спал Платон.
Вахмистр Еремин долго следил, чтобы сын не бегал зря по улицам, отпускал его только в церковь ко всенощной и обедне, заставлял помогать себе чистить лестницу, выбивать пыль из ковров и вообще вся
чески старался заполнить свободное время сына полезным трудом. Но все-таки Платон знал и радости, без которых совершенно невозможна жизнь больших и малень
ких человечков. Осенью и зимою желтый дом дворянства сказочно оживлялся: по лестнице, парадно украшенной цветами, покрытой красным ковром, всходили, тошп ангелы во сне Иакова , удивительно красивые женщины; их манил яркий свет наверху, и ласковая музыка изливалась навстречу им мягким потоком необыкно
венной звучности. Платон, прикрываясь кадкой, в которой росло большое дерево,
очарованно смотрел на женщин, слушал музыку, но отец, заметив его, подходил и
подзатыльниками загонял под лестницу к снегирям и тараканам.
— А кто учиться будет, дурак?—грозно спрашивал он и уходил, плотно прикрыв дверь.
Платон садился учить уроки, но му. зыка, отрывая его от стола, поднимала на ноги; осторожно, бесшумно, точно кот
за мышами, он шел темным, путаным коридором к задней лестнице на хоры и там, примостясь около музыкантов, оглу
шаемый визгом скр.шок, ревом меди, смотрел вниз, на дно большой, ослепи
тельной светлой комнаты. По блестящему полу, между колонн, похожих на деревья с золотыми ветвями, скользили и бегали ловкие военные, штатские; крепко обняв женщин, они кружились, как заводные игрушки из раскрашенной жести, игруш
ки, которые свободно двигаются сами, если их завести маленьким ключиком.
Вблизи музыка была не так приятнакак издали, но все же Платон чувствовал
что она наполняет его необыкновенной, до слез сладкой скукой, заставляя забывать снегирей, тараканов, отца, учи
теля, мальчишек школы, побивших его за трусость и угрюмость, филисти
млян, апостолов и все остальное. Музыка уносила за пределы всего, что знакомо и обижает, что непонятно и тревожит. Иногда казалось, что музыка способна навсегда смыть неприятное и ненужное.
Отец находил его в состоянии полузабвения, отгибал железными пальцами ухо сына и, ущемив ухо, вел Платона вниз, нашептывая:
— А кто учиться будет, а кто будет дрыхнуть?
Платон снова садился к столу перед маленькой лампой голубого стекла и, преодолевая томление сладкой скуки,
желание спать, пытался думать о купце, который продал двадцать два аршина сукна, об Исаве, который тоже что-то продал Иакову за похлебку, о деепричастии и сути. Пред ним устрашающе вста
вал кривозубый учитель; непрерывно сморкаясь, он квакающим голосом говорил:
— Имена существительные суть... Повтори, Еремин!
Имена существительные не интересовали Платона, а учитель носил необыкно
венную фамилию — Буздыган, и глядя на
его длинное тело с головою, похожей нтз яйцо, на его мокрый, красный нос и слезоточивые глаза, Платон всегда с уны нием думал:
— Неужели есть такой край, где живут непохожие на людей длинные буздыгане и квакают: квак, квак?
Кроме того, Платон иногда находил, что шестью девять «суть» шестьдесят девять, а иногда ему казалось, что это— девяносто шесть, — обе цифры, похожие на мышей, были неустойчивы, капризно кувыркались, взмахивая хвостиками вверх, они давали 66, а опустив хвостики
вниз, обращались в 99, и совершенно нельзя было понять, когда они именно показывают настоящую «суть». Бузды
ган же упрямо доказывал, что шестью девять 54, заставляя Платона думать, как это две большие цифры, помноженные одна на другую, дают две цифры меньше их. Учитель, никогда но соглашаясь с Платоном, часто оставлял его без обеда; это вызывало побои отца и, наконец, внушило Платону упрямую мысль: все, что он обязан понять, нарочито спутано окаянным словечком учителя—«суть», оно же сбивает с толка и самого Буздыгана, который, сердись, сморкался и квакал все более часто, более грозно.
Из всего, чему учили в школе, только сказочные уроки -веселого красавца-попа Александра Фиалковского возбуждали внимание Платона, отводя его далеко в сторону от птиц, тараканов, всевозмож
ных обид и жестких корок школьной науки. Поп рассказывал свои чудеснейшие истории так же интересно, как сле
пой нищий Мартын пел стихи, сидя в
базарные дни на паперти церкви Трех Святителей: в эти дни Платон всегда опаздывал в школу п оставался «без обеда».
Музыка, вливаясь в каменную пещеру под лестницу, сквозь дверь, через трубу печи, вздыхала, гудела, манила, ласковый шопот ее вторгался в голову и вытеснял оттуда все, что необходимо знать о «оде,
которая одновременно втекала в бассейн и вытекала из него, о признаках, которые отличают существительное от прилага
тельного. Музыка будила снегирей; чуть видные в сумраке, точно полупогасшие угли, уже подернутые пеплом, они на
чинали прыгать по жердочкам клеток, выскрипывая, высвистывая хвалу богу и царю, напоминая грешников с картинки, изображающей адовы муки. Музыка оживляла даже посудный шкаф, самую прият
ную вещь в полутемной пещере отца; на синих дверцах шкафа хорошей золотистой краской было изображено широко
лицое, доброе солнце и красных иглах лучей; оно было несколько похоже на ежа, в подбородок ему ввернуто медное кольцо; если, повернув кольцо налево, осторожно тянуть его к себе, дверцы шкафа, взвизгнув, точно девчонка, когда ее внезапно ущипнешь, открывались. Солнце разрезала темная полоска: сначала узенькая, она, расширяясь, смешно раз
дваивала милую рожицу солнца; круглые, усатые глаза его, улыбаясь,расплывались,
исчезали, а на внутренней стороне дверей пікафа цвели синие и красные цветы, наполняя комнату запахом раз
личных кушаний, которые ежедневно дарил отцу кум его, повар, крестный отец Платона.
По красивым полкам шкафа разбегались тараканы, на верхней блестела чайная посуда, и среди нее особенно соблаз
нительна была зеркального стекла ваза, почти всегда полная вареньем из крыжовника, любимым лакомством вахми
стра. Эта ваза формой своей напоминала Платону чашу, которую Христос видел в небесах Гефсиманского сада, и Платон был уверен, что если б тогда она была наполнена вареньем из крыжовника,— Христос не сказал бы:
«Господи, пронеси чашу сию мимо меня!»
А на нижней полке шкафа стояла банка с патокой, ненавистная Платону; горько
было смотреть на нее, ибо однажды, когда ему надоело избивать черных тараканов
подошвой галоши, он придумал способ менее хлопотливого истребления насекомых: зачерпнув ложку клейкой сладости, он намазал ею портреты двух царей: одного —с бритым подбородком и баками, и другого — широколицого с большою бо
родой. Портреты висели около печи, над постелью отца, и Платон правильно рассчитал: в первую же ночь множество прусаков и черных прилипло к портретам и особенно густо приклеились они к лицу бородатого царя.
Утром, проснувшись, сердито мигая, отец удивился:
— Что за дьявол? Вот видишь, лентяй, сколько их развелось, — сказал он сыну и хотел смахнуть тараканов ладо
нью, но ладонь, приклеившись, сорвала портрет со стены.
В этот день Платон не мог итти в школу, потому что отец лишил его возможности сидеть. Учился он дома, лежа на полу вверх спиною, не пошел он и на другой день, убежав на реку т.опитьсп. И с этого дня он возненавидел и царей вместе с тараканами, снегирями каменной ненави
стью, а вахмистру Еремину стало ясно, что нельзя жить под одним потолком с этим молчаливым, белобрысым, упрямым зверенышем. Уши у него были неудобные, они так плотно прилегали к черепу, что прежде, чем схватить за ухо, нужно было отогнуть его пальцем. Б
сумраке комнаты казалось даже, что у Платона совеем нет ушей, а слушает он круглыми глазами совенка, которые,
никогда не мигая, следят за отцом, как за черным тараканом. Вообще, этот чело
век был непонятен отцу, ненужен ему и внушал какие-то тревожные чувства.
Кроме птиц, в каменной пещере под лестницей жили черные и рыжие прусаки-тараканы, а также мыши; мыши, тихо питаясь семенем, просыпанным птицами на пол, никому не мешали, прусаки тоже вели себя смиренно, а черные, за
ползая в клетки снегирей, будили их и почти каждый вечер испуганные птицы неистово бились, передавая страх свой из клетки в клетку.
— Бей тараканов!—приказал отец, вооружив сына подошвой резиновой га
лоши. Платон охотно стал пришлепывать усатых сожителей к штукатурке стен,
но это недолго забавляло его, он скоро понял, что источником неудобств и обид его жизни являются насекомые, птицы и отец.
Когда он дорос до школьного возраста, он стал еще более раздражать отца, об
наруживая в шалостях молчаливое упрям
ство. Оно принимало в глазах вахмистра не только характер преступления против власти, но угрожало убить его репутацию искуснейшего воспитателя птиц.
Ибо вахмистр с великим изумлением ваметил, что некоторые из снегирей, уже обученные славословиям, вдруг онемели, нахохлились более мрачно, чем это вообще свойственно им, а потом они стали не
своевременно умирать. Догадываясь о причине этих печальных явлений, вах
мистр начал следить за сыном и скоро поймал его как раз в ту минуту, когда Платон, накалив шпильку на огне лампы, прижигал ею толстый черный язык одного из лучших певцов.
Схватив сына за волосы, тыкая лицом его в доску стола, солдат огорченно закричал:
— Чорт дурацкий, зачем ты делаешь это? Ведь птице-то больно! Больно, а? Говори, кривоногий дьяволенок!
— Не больно,—ответил сын, шмыгая носом, из которого брызгала кровь.
— Врешь, как не больно? —- Они рады.
Нужно было очень долго и разнообразно бить Платона, прежде чем он сказал, что ему надоел птичий свист, война с та
раканами, что уход за снегирями и все вообще мешает ему учить уроки и что он хочет утопиться в омуте, за мельницей.
— Попробуй, стервец! Яте утоплюсь,— пригрозил вахмистр, швырнув сына в угол, за печку, где жили тараканы и где на жесткой кошме спал Платон.
Вахмистр Еремин долго следил, чтобы сын не бегал зря по улицам, отпускал его только в церковь ко всенощной и обедне, заставлял помогать себе чистить лестницу, выбивать пыль из ковров и вообще вся
чески старался заполнить свободное время сына полезным трудом. Но все-таки Платон знал и радости, без которых совершенно невозможна жизнь больших и малень
ких человечков. Осенью и зимою желтый дом дворянства сказочно оживлялся: по лестнице, парадно украшенной цветами, покрытой красным ковром, всходили, тошп ангелы во сне Иакова , удивительно красивые женщины; их манил яркий свет наверху, и ласковая музыка изливалась навстречу им мягким потоком необыкно
венной звучности. Платон, прикрываясь кадкой, в которой росло большое дерево,
очарованно смотрел на женщин, слушал музыку, но отец, заметив его, подходил и
подзатыльниками загонял под лестницу к снегирям и тараканам.
— А кто учиться будет, дурак?—грозно спрашивал он и уходил, плотно прикрыв дверь.
Платон садился учить уроки, но му. зыка, отрывая его от стола, поднимала на ноги; осторожно, бесшумно, точно кот
за мышами, он шел темным, путаным коридором к задней лестнице на хоры и там, примостясь около музыкантов, оглу
шаемый визгом скр.шок, ревом меди, смотрел вниз, на дно большой, ослепи
тельной светлой комнаты. По блестящему полу, между колонн, похожих на деревья с золотыми ветвями, скользили и бегали ловкие военные, штатские; крепко обняв женщин, они кружились, как заводные игрушки из раскрашенной жести, игруш
ки, которые свободно двигаются сами, если их завести маленьким ключиком.
Вблизи музыка была не так приятнакак издали, но все же Платон чувствовал
что она наполняет его необыкновенной, до слез сладкой скукой, заставляя забывать снегирей, тараканов, отца, учи
теля, мальчишек школы, побивших его за трусость и угрюмость, филисти
млян, апостолов и все остальное. Музыка уносила за пределы всего, что знакомо и обижает, что непонятно и тревожит. Иногда казалось, что музыка способна навсегда смыть неприятное и ненужное.
Отец находил его в состоянии полузабвения, отгибал железными пальцами ухо сына и, ущемив ухо, вел Платона вниз, нашептывая:
— А кто учиться будет, а кто будет дрыхнуть?
Платон снова садился к столу перед маленькой лампой голубого стекла и, преодолевая томление сладкой скуки,
желание спать, пытался думать о купце, который продал двадцать два аршина сукна, об Исаве, который тоже что-то продал Иакову за похлебку, о деепричастии и сути. Пред ним устрашающе вста
вал кривозубый учитель; непрерывно сморкаясь, он квакающим голосом говорил:
— Имена существительные суть... Повтори, Еремин!
Имена существительные не интересовали Платона, а учитель носил необыкно
венную фамилию — Буздыган, и глядя на
его длинное тело с головою, похожей нтз яйцо, на его мокрый, красный нос и слезоточивые глаза, Платон всегда с уны нием думал:
— Неужели есть такой край, где живут непохожие на людей длинные буздыгане и квакают: квак, квак?
Кроме того, Платон иногда находил, что шестью девять «суть» шестьдесят девять, а иногда ему казалось, что это— девяносто шесть, — обе цифры, похожие на мышей, были неустойчивы, капризно кувыркались, взмахивая хвостиками вверх, они давали 66, а опустив хвостики
вниз, обращались в 99, и совершенно нельзя было понять, когда они именно показывают настоящую «суть». Бузды
ган же упрямо доказывал, что шестью девять 54, заставляя Платона думать, как это две большие цифры, помноженные одна на другую, дают две цифры меньше их. Учитель, никогда но соглашаясь с Платоном, часто оставлял его без обеда; это вызывало побои отца и, наконец, внушило Платону упрямую мысль: все, что он обязан понять, нарочито спутано окаянным словечком учителя—«суть», оно же сбивает с толка и самого Буздыгана, который, сердись, сморкался и квакал все более часто, более грозно.
Из всего, чему учили в школе, только сказочные уроки -веселого красавца-попа Александра Фиалковского возбуждали внимание Платона, отводя его далеко в сторону от птиц, тараканов, всевозмож
ных обид и жестких корок школьной науки. Поп рассказывал свои чудеснейшие истории так же интересно, как сле
пой нищий Мартын пел стихи, сидя в
базарные дни на паперти церкви Трех Святителей: в эти дни Платон всегда опаздывал в школу п оставался «без обеда».
Музыка, вливаясь в каменную пещеру под лестницу, сквозь дверь, через трубу печи, вздыхала, гудела, манила, ласковый шопот ее вторгался в голову и вытеснял оттуда все, что необходимо знать о «оде,
которая одновременно втекала в бассейн и вытекала из него, о признаках, которые отличают существительное от прилага
тельного. Музыка будила снегирей; чуть видные в сумраке, точно полупогасшие угли, уже подернутые пеплом, они на
чинали прыгать по жердочкам клеток, выскрипывая, высвистывая хвалу богу и царю, напоминая грешников с картинки, изображающей адовы муки. Музыка оживляла даже посудный шкаф, самую прият
ную вещь в полутемной пещере отца; на синих дверцах шкафа хорошей золотистой краской было изображено широко
лицое, доброе солнце и красных иглах лучей; оно было несколько похоже на ежа, в подбородок ему ввернуто медное кольцо; если, повернув кольцо налево, осторожно тянуть его к себе, дверцы шкафа, взвизгнув, точно девчонка, когда ее внезапно ущипнешь, открывались. Солнце разрезала темная полоска: сначала узенькая, она, расширяясь, смешно раз
дваивала милую рожицу солнца; круглые, усатые глаза его, улыбаясь,расплывались,
исчезали, а на внутренней стороне дверей пікафа цвели синие и красные цветы, наполняя комнату запахом раз
личных кушаний, которые ежедневно дарил отцу кум его, повар, крестный отец Платона.
По красивым полкам шкафа разбегались тараканы, на верхней блестела чайная посуда, и среди нее особенно соблаз
нительна была зеркального стекла ваза, почти всегда полная вареньем из крыжовника, любимым лакомством вахми
стра. Эта ваза формой своей напоминала Платону чашу, которую Христос видел в небесах Гефсиманского сада, и Платон был уверен, что если б тогда она была наполнена вареньем из крыжовника,— Христос не сказал бы:
«Господи, пронеси чашу сию мимо меня!»
А на нижней полке шкафа стояла банка с патокой, ненавистная Платону; горько
было смотреть на нее, ибо однажды, когда ему надоело избивать черных тараканов
подошвой галоши, он придумал способ менее хлопотливого истребления насекомых: зачерпнув ложку клейкой сладости, он намазал ею портреты двух царей: одного —с бритым подбородком и баками, и другого — широколицого с большою бо
родой. Портреты висели около печи, над постелью отца, и Платон правильно рассчитал: в первую же ночь множество прусаков и черных прилипло к портретам и особенно густо приклеились они к лицу бородатого царя.
Утром, проснувшись, сердито мигая, отец удивился:
— Что за дьявол? Вот видишь, лентяй, сколько их развелось, — сказал он сыну и хотел смахнуть тараканов ладо
нью, но ладонь, приклеившись, сорвала портрет со стены.
В этот день Платон не мог итти в школу, потому что отец лишил его возможности сидеть. Учился он дома, лежа на полу вверх спиною, не пошел он и на другой день, убежав на реку т.опитьсп. И с этого дня он возненавидел и царей вместе с тараканами, снегирями каменной ненави
стью, а вахмистру Еремину стало ясно, что нельзя жить под одним потолком с этим молчаливым, белобрысым, упрямым зверенышем. Уши у него были неудобные, они так плотно прилегали к черепу, что прежде, чем схватить за ухо, нужно было отогнуть его пальцем. Б
сумраке комнаты казалось даже, что у Платона совеем нет ушей, а слушает он круглыми глазами совенка, которые,
никогда не мигая, следят за отцом, как за черным тараканом. Вообще, этот чело
век был непонятен отцу, ненужен ему и внушал какие-то тревожные чувства.