ОШИБКА
Восход солнца мы встретили в широких равнинах Украины. Шелестел золотой хлеб, гнулся под ласковой ладонью ветра. Кой-где стояли копны; проснувшиеся воробьи справляли на них свою утреннюю, шумную трапезу. Опанас вновь вступил на родную землю. Он стал иным: широко
расставлял ноги в стоптанных сандалках, морщил нос и плевал сквозь щербатые зубы. Шел он быстро, выставлял вперед то правое, то левое плечо. По всему было видно, что сейчас Опанас заговорит.
Рассказывает он умело, память у него изумительная. Я давно привык к его историям, хоть мне не всегда нравятся предисловия Ляхоменки. О чем бы ни рассказывал, он всегда для начала припомнит свои обиды, будет говорить о сво
ем отношении к новым нашим дням. До сих пор он живет еще воспоминании ми былых партизанских споров, граждан
ская война не выветрилась из его памяти,
музыка пушек и пулеметов ему роднее и понятнее музыки свистящих кос.
Сейчас он говорит:
— Э.... Не нравится мне что-то теперешняя молодежь. Ходил я тут с одной экскурсией, присоединился, думаю— какая • теперь молодежь? Места ведь эти—
во как мне знакомы! Каждый клочок имеет свою историю, как же! Ну, начал я им что-то рассказывать, а они: «Вы нам
лучше скажите, сколько тут десятина хлеба дает да как кооперация работает». Дурни!
Он плюет, оглядывается, замедляет шаги.
— Дурни! Я им хотел настоящую историю рассказать, а они—кооперация. Ко
быле под хвост эта кооперация! Видите вы там местечко? Дым из трех труб палит, видите?
ъЯ кивнул головой.
— Ну, вот, это и есть Царычинка, слыхали, небось? Тут одного парня в девятнадцатом году повесили. Дурной был парень, это надо сказать. Мамкин сынок.
Рассказывать Опанас любит сидя. Я сбрасываю сумку с плеч, достаю, хлеб и сало, усаживаюсь. Опанас вытаскивает из своей сумки бутылку русской горькой, наливает на ладонь и уже из ладони льет в рот. Так он пьет всегда, так он пьет и сейчас.
— Должны вы вспомнить Украину д в .ътнадцатого года,—говорит он, нюхая ладонь.—В пятницу на базаре шушука
лись, что батько Махно должен посетить Царычинку. Дурашливый Кузьма—един
ственный милиционер в местечке—вторую неделю пил самогон. Он распух от лени и браги, кричал па все местечко, что ве
сенней порой он не только человека, он н птицу может понять весенней порой. На него жалко было смотреть. Я терпеть не могу людей, которые раскисают от вод
ки. Водка длп человека, а не наоборот. Впрочем, слухи его моментально отрезвили; ругаясь и безобразничая он реквизировал подводу в уехал в Кобел яки.
«Царычинка готовилась к смене власти. Вы помните, конечно, эти часы и дни, когда люди, как зайцы, ходят прыгом, оглядываются, глаза их выпирают, вот выскочат,—а вдруг кто-нибудь за ними следит? Какой-нибудь Федор Игнатье
вич будет ночью закапывать в огороде свой сундук, а волостной писарь, собрав людей, которые могли бы ему напако
стить, доказывает, что служить он может, кому угодно,—па то он и писарь. Ставни
закрываются в сумерки, и уже часов в семь вечера улички замирают, только собаки, чуя неладное, воют на окраине.
«И вот в это-то время на базаре появляется новый человек......
Опанас вырывает травку, втыкает ее
меж зубов, задумчиво улыбается. Глаза его чуть прищурены, углы губ опущены.
Над нами вьются ж (воронки, дразнят однообразным своим пеньем. Опанас под
нимает голову, пробует подражать пти
цам, несколько мгновений увлекается этим, но когда свист невозможно отличить от птичьего гомона—замолкает.
— Вот в это-то время на базаре появляется новый человек.... Пег, его надо было видеть этого дуралея. Он точно со
скочил со сцены мал> российской оперы. Я терпеть не могу наивных людей,—они сданы в архив еще в четырнадцатом году, а тут вот, пожалуйте,—такая цаца в девятнадцатом, на Украине. У него го
лубые глаза, прозрачные, как морсйая
вода, самодовольная и в то же время заискивающе-любопытная улыбочка на здоровом двадцатилетием лице. Когда он поднимает вверх голову, то обязательно
придерживает рукой карман,—видно, в деревне мать на прощанье ему сказала, что в городах больше всего надо беречь карман. Тихо шевеля губами и обна
жая крепкиз зубы, он читает вывески по складам, потом удивленно вслух повторяет слова: «Портной Мендель, беру заказы». Голову он задирает так неумело, что ба
рашковая папаха летит в пыль; тогда видны- его курчавые волосы, празднично смазанные конопляным маслом. Па нем серая свита, аккуратно завязанные лапти, в одной руке он держит мешочек с провизией, в другой—палку.
Днем я встретил его на базаре. Поставив меж ног палку и развязав мешочек, он
вкусно ел пшеничный хлеб, осторожно прицеливаясь глазами, чтоб не захватить большой кусок, откусывал сало, все так же ааисьъивающе-любопытно оглядывался по сторонам, здоровался е проходящими. На него не обращали внимании, его это не смущало..
Дней десять тому назад я выменял на сухари свой матросский свитер, вчера доел последитъ! черствый кусок. Живот больно стянуло, когда я увидел, как ест этот парень, я постарался скорее выплю
нуть заполнившую рот слюну. Чорт окаянный, хоть бы он не так вкусно ел!
— Добрый день,-—приветствовал он меня.
Я задержался, еще раз плюнул и, неожиданно длп самого себя, спросил:
— Вкусный хлеб?
— А то как же,—ответил парень н начал подбирать крошки на свитке.—Хлеб, как полагается—пошаничный. А ты, часом, не монистами торгуешь?
— Ты угадал,—ответил я ему.—Я торгую монистами, перстнями и солдатскими онучами.
11а мгновение его удивило сочетание, но он не посмел усомниться. Оя только сказал:
— Ну, онучи мне не нужны.
— Кому—что,—ответил я подбоченясг. — Оно так, мне вот нужны мониста.
И с тем же вкусным увлечением, с каким
ел, не думая, что, может быть, его история меня не интересует, он принялся расска
зывать, почему пришел в Царычинкн. Начал он издали, захлебывался. Лишь минут через двадцать я узнал, что в деревне у него невеста—Ганночка, в воскресенье свадьба, к свадьбе все приготовлено: закололи свинью, сварили самогон, спекли громадные, как одеяла, пи
роги,—вот только,как ни бились,не могли достать подарка для невесты. Тут пришла на помощь мать. Она посоветовала ему отправиться в Царычинки: «Уж в местечко обязательно достанешь мониста». А разве есть на свете более приятный подарок для невесты?
Все это рассказал он неспеша, с прохладцем, а рассказав—подобрал полы, хлоп
нул себя по карману, сдвинул шапку набок, тверже обхватил колени руками.
Я сразу почувствовал -в нем мужика, ко
торый не прочь поторговаться, пощупать товар.
— Какие у тебя мониста?—спросил он, оглядывая меня с ног до головы. —Ты,покажи!
Мне надоела комедия, я почувствовал отвращение к его мужицкой сноровке. Не ответив ни слова, я пошел дальше.
Я не люблю отягощать свою память всяческими чудаками. Очень возможно, что дня через три я забыл бы об этой встрече, если бы не случилось то,что случилось.
А случилось вот что.
На следующий день на легких своих тачанках в Царычинку вошли махновцы. Вид у них был растерянный и приби
тый. Вчера потрепал их красноармейский отряд,—лишь чудом уцелела это горсточка озверевших людей. Пер -житий смертный
страх усиливал их желание мстить — мстить, кому угодно. Ночью пылал совет, у багрового пламени путались черные, пьяные люди. Утром на пепелище, на ба
зарной площади, воздвигли виселицу. Так, в переулочках, можно убивать,
сколько угодно, людей, длп формы же надо повесить хоть одного большевика.
Но большевиков в местечке не был-о.
Товарищи, работавшие в совете, ушли с красноармейским отрядом. Семьи царычинских мещан, как выводки, держа
лись друг около друга, сидели у дверей; вид у них был такой, точно они пришли
на смотр: вот дед, вот папаша, мамаша и дети, вот документы, — пожалуйста, м< - жете проверять, сколько угодно. Махногцы матерщинилпеь, шли от выводка к выводку, делали вид, что читают документы.
Тут-то несколько махновцев натолкнулись на деревенского парня. Он шел среди улицы, важно распустил пояс своей свиты, задирал голову и читал вывески.
— Стой,—крикнули ему махновцы н сняли винтовки с плеч.
Он остановился, вслух повторил последнее слово, только что прочитанное, чуть коснулся рукой своей папахи.
— Добрый день,—сказал он, приветливо улыбаясь.
На мгновенье они опешили, но тотчас, же крепко схватили его за кисти рук.
— Ты—большевик,—не то спросили, не то утвердительно скааали они.
Он посмотрел на них с удивлением. Я наблюдал за ними из окна. Он не испу
гался, все та же улыбочка цвела на его губах.
— Вот человек сумасшедший, — выговорил он медленно.—Говорит «монистами Торгую», а чтоб показать, так нет, уходит.
Это, очевидно, относилось ко мне.
— Ладно дурака валять, нас не проведешь,—крикнули махновцы.—Большевик ты!
Может быть, они сами еще сомневались в своем утверждении. Но тут к ним подошла еще одна группа пьяных махновцев, за ними потянулись местечковые обы
В1тели. Какая-то баба, хлопая себя по ляжкам, тонким голосом перекликалась с соседкой:—Гляди, Хриетя, большака пыймали.—Толстый трактирщик совето
вал:—Дайте ему по затылку, чтоб зубы посыпались, сразу признается. Документ спрашивайте, самое правильное—документ.
— Паспорт есть у тебя?—спросил один из махновцев.
— Не, паспорта нет, зачем паспорт,—• недоумевал деревенский парень.—Я из деревни, мне мониста нужны.
И он опять принялся рассказывать сначала. Но чем больше он говорил, тем больше раздражал пьяных людей. От
Рассказ Дм. Стонова.