портняжном деле, распластав сукно на канцелярском столе, выводил белые кривые линии по защитному цвету.
— Ну-с, Пясков, садись,—промычал он.—Гость будешь.
И разглядывая намеченный рисунок, добавил равнодушно сквозь зубы, в которых торчал мелок: — Ну-с... ну-с... надевайте, Песков, бурнус...
Видно было, что ни маленький с беспокойно
бегавшими глазенками воришка, ни злополучный топор, ни все это как-будто страшное происше
ствие, ни даже сам начальственный Юматов,— ничто не вызвало особенного внимания часовых.
— Так вы... смотрите! И чтобы все по форме. Я иду. В случае-чего, вы в ответе. Так я иду.
— А иди.
В казармах, как всегда неуютных и накуреных, в большой комнате, рядом с каморкой Юматова галдели, но увидя его, стихли. „Собчил , кто-то сказал хмуро и тихо, и какой-то развязный зна
ток стал объяснять, захлебываясь от восторга, что полагается за это попрежнему режиму и по новому и как лучше. И выходило, что и так и этак плохо
— Всыпють по первое. Всыпють во как! Если под тот параграф подвести, что при исполнении своих обязанностев, то... И-их, братики! Первое дело, братики, казенное имущество и снаряжение, предмет войны, хотя бы и топор. Второе дело—военная служба и красный солдат. А репутация красноармейца что, братики, говорит? Вот и всыпють.
Но недолго смаковал он, раскачиваясь на койке. Его оборвади.
— Ну, ты, липутация! Завел свою лобуду! Отстань, зуда!
И стало уныло и скучно. Скучно было и в каморке надзирателей. Юматов сунул топор под подушку и ждал взводного Демьяна, рассудитель
ного хохла. Тот пришел лишь к ночи, разделся, большой и грузный, и влез на койку. Молча выс
лушал рассказ Юматова, пожевал, шевельнув тараканьими усами. И только много времени спустя, повернувшись к стене, крякнул кратко:
— А щоб то и за казна була, як бы у нее не крали. Эге!
И заснул.
Плохо спал Юматов. Долг и служба, советское имущество, революция и еще какие-то назойливые слова, как спутанные лошади, прыгали в его мозгу. Ворочался...
„И опять рассудим, если все будут так, в нечистоте и бессовестности, то значит ничего нельзя устроить обчего. И стало следует всех тянуть, и эту мразь без жалости по затылку...“
И видел длинный желтый забор за недвижными якорями; там у сарайчика, где написано „укупорка“,
лицо Пескова белое, как сама смерть, с глазами к голубым прогалинам; пока метят суровые винтовки, он извивается и поет звонким тенором:
— Бежи-ы, несытая душа!...
„Как бы не убежал. И то . Ворочался и кашлял. С ненавистью во тьме слушал прерывистый свист за могучею спиною Демьяна. „Тоже... муд
рец хохлацкий. Значит, у казны все воры потвоему? Так? Нет, если ты без понятия, то не значит, что и я по долгу и службе не приста
влен оберегать состояние республики. То вопрос обчий. Навадились все о шкуре, и ничего обчего. У тебя жена есть? Изба есть? Земля есть? Эка, вразумил, подумаешь. У тебя, у хама, все есть, да совести нет, да обчего нет да дурости много. Нет, судить тебя, подлеца, да по всей форме, по за
конам республики. Это тебе не шутка. Не балуй, сукин сын“.
В этой путанице вопросов, засыпая, замахивается топором и кричит: „Стой! Не моги за эту черту, голову отсеку!...
Утром, невыспавшийся, отвел взвод на работу по всей форме, нога в ногу. Вернулся в казарму, вынул топор из-под подушки и пришел в управление.
— А где Песков? Здесь?
— А вон на моей постели,—хрипнул Акимка, разрезая картон, и, обернувшись, дохнул в лицо надзирателя перегорелою ханжою.—Всею ночь в карты с ребятами глушил и на гармошке играл, да как ловко! Вот он твой какой товарищ Песков, вот он какой пистолет, даром, что рязанский.
„Ага, на гармошке играл. Покажу же я тебе теперь гармошку, ты подрыхнешь , подумал, чему-то обрадовавшись, Юматов, и с топором под-мышкой решительно поднялся во второй этаж.
Помощник начальника, петербургская штучка, со своею обычной холодной ласковостью посмотрел на тощую унылую фугурку Юматова. Чистень
кий, лощеный, даже и теперь, в период всеобщего опрощения; бывший офицер гвардии, как-то брезгливо относился он к своей временной не
строевой службе, ждал быстрых перемен; все, что делал, было для него только „пока .
— Вы... что?
Юматов с жаром рассказал историю с топором, многое скомкал из того, что было, зато вставил свои ночные мысли.
— Ага... да. Советская власть, вы говорите, должна следить... И общие интересы... Ага, да. Очень похвально. Очень. Но топор есть топор. Что он, Песков? Что за человек?
— Самый немудрящий. — То-есть?
— Трутень первый сорт, господин помощник. Лодырь рязанский.
При слове „господин начальство либерально поморщилось.
— Ага... да. Так вы с этим делом к начальнику. Он скоро будет. К начальнику. А пока советую вызвать со склада главных свидетелей.
И вдруг ласковая любезность соскочила с помощника; он, подняв кверху благообразную бо
родку, скучно подождал, когда неловкий Юматов выйдет из комнаты и, встав и шагая из угла в угол, покачиваясь вперед, приятно начал улы
баться своим воспоминаниям. Комбинация, кажется, сулит нечто. Вчерашний разговор с подрядчиком
— Ну-с, Пясков, садись,—промычал он.—Гость будешь.
И разглядывая намеченный рисунок, добавил равнодушно сквозь зубы, в которых торчал мелок: — Ну-с... ну-с... надевайте, Песков, бурнус...
Видно было, что ни маленький с беспокойно
бегавшими глазенками воришка, ни злополучный топор, ни все это как-будто страшное происше
ствие, ни даже сам начальственный Юматов,— ничто не вызвало особенного внимания часовых.
— Так вы... смотрите! И чтобы все по форме. Я иду. В случае-чего, вы в ответе. Так я иду.
— А иди.
В казармах, как всегда неуютных и накуреных, в большой комнате, рядом с каморкой Юматова галдели, но увидя его, стихли. „Собчил , кто-то сказал хмуро и тихо, и какой-то развязный зна
ток стал объяснять, захлебываясь от восторга, что полагается за это попрежнему режиму и по новому и как лучше. И выходило, что и так и этак плохо
— Всыпють по первое. Всыпють во как! Если под тот параграф подвести, что при исполнении своих обязанностев, то... И-их, братики! Первое дело, братики, казенное имущество и снаряжение, предмет войны, хотя бы и топор. Второе дело—военная служба и красный солдат. А репутация красноармейца что, братики, говорит? Вот и всыпють.
Но недолго смаковал он, раскачиваясь на койке. Его оборвади.
— Ну, ты, липутация! Завел свою лобуду! Отстань, зуда!
И стало уныло и скучно. Скучно было и в каморке надзирателей. Юматов сунул топор под подушку и ждал взводного Демьяна, рассудитель
ного хохла. Тот пришел лишь к ночи, разделся, большой и грузный, и влез на койку. Молча выс
лушал рассказ Юматова, пожевал, шевельнув тараканьими усами. И только много времени спустя, повернувшись к стене, крякнул кратко:
— А щоб то и за казна була, як бы у нее не крали. Эге!
И заснул.
Плохо спал Юматов. Долг и служба, советское имущество, революция и еще какие-то назойливые слова, как спутанные лошади, прыгали в его мозгу. Ворочался...
„И опять рассудим, если все будут так, в нечистоте и бессовестности, то значит ничего нельзя устроить обчего. И стало следует всех тянуть, и эту мразь без жалости по затылку...“
И видел длинный желтый забор за недвижными якорями; там у сарайчика, где написано „укупорка“,
лицо Пескова белое, как сама смерть, с глазами к голубым прогалинам; пока метят суровые винтовки, он извивается и поет звонким тенором:
— Бежи-ы, несытая душа!...
„Как бы не убежал. И то . Ворочался и кашлял. С ненавистью во тьме слушал прерывистый свист за могучею спиною Демьяна. „Тоже... муд
рец хохлацкий. Значит, у казны все воры потвоему? Так? Нет, если ты без понятия, то не значит, что и я по долгу и службе не приста
влен оберегать состояние республики. То вопрос обчий. Навадились все о шкуре, и ничего обчего. У тебя жена есть? Изба есть? Земля есть? Эка, вразумил, подумаешь. У тебя, у хама, все есть, да совести нет, да обчего нет да дурости много. Нет, судить тебя, подлеца, да по всей форме, по за
конам республики. Это тебе не шутка. Не балуй, сукин сын“.
В этой путанице вопросов, засыпая, замахивается топором и кричит: „Стой! Не моги за эту черту, голову отсеку!...
Утром, невыспавшийся, отвел взвод на работу по всей форме, нога в ногу. Вернулся в казарму, вынул топор из-под подушки и пришел в управление.
— А где Песков? Здесь?
— А вон на моей постели,—хрипнул Акимка, разрезая картон, и, обернувшись, дохнул в лицо надзирателя перегорелою ханжою.—Всею ночь в карты с ребятами глушил и на гармошке играл, да как ловко! Вот он твой какой товарищ Песков, вот он какой пистолет, даром, что рязанский.
„Ага, на гармошке играл. Покажу же я тебе теперь гармошку, ты подрыхнешь , подумал, чему-то обрадовавшись, Юматов, и с топором под-мышкой решительно поднялся во второй этаж.
Помощник начальника, петербургская штучка, со своею обычной холодной ласковостью посмотрел на тощую унылую фугурку Юматова. Чистень
кий, лощеный, даже и теперь, в период всеобщего опрощения; бывший офицер гвардии, как-то брезгливо относился он к своей временной не
строевой службе, ждал быстрых перемен; все, что делал, было для него только „пока .
— Вы... что?
Юматов с жаром рассказал историю с топором, многое скомкал из того, что было, зато вставил свои ночные мысли.
— Ага... да. Советская власть, вы говорите, должна следить... И общие интересы... Ага, да. Очень похвально. Очень. Но топор есть топор. Что он, Песков? Что за человек?
— Самый немудрящий. — То-есть?
— Трутень первый сорт, господин помощник. Лодырь рязанский.
При слове „господин начальство либерально поморщилось.
— Ага... да. Так вы с этим делом к начальнику. Он скоро будет. К начальнику. А пока советую вызвать со склада главных свидетелей.
И вдруг ласковая любезность соскочила с помощника; он, подняв кверху благообразную бо
родку, скучно подождал, когда неловкий Юматов выйдет из комнаты и, встав и шагая из угла в угол, покачиваясь вперед, приятно начал улы
баться своим воспоминаниям. Комбинация, кажется, сулит нечто. Вчерашний разговор с подрядчиком