увядший листок. Когда ясным своим светом, пронзая темноту, засветится светляк,— тогда не спрашиваешь себя, тогда прямо и уверенно говоришь: это он!
Месяц шел за месяцем. Отшумели на море равноденственные бури, осыпались листья с дубов. Все ниже стало ходить солнце, все глубже заглядывать в окна хижин. Туманные тени поползли по волнам остывающего моря. Горы надели на головы белые шапки, ледя
ной ветер гнал по долинам сухой, шуршащий снег. И опять солнце стало ходить выше. Перед утреннею зарею выбегал из-за гор небесный Стрелец и целился стрелою в изогнутую спину сверкающего Скорпиона. Больше пригревало теплом.
А Дважды-Венчанный все странствовал.
Был месяц фиалок. Путник расположился на ночлег на песчаном берегу бухты. Отпил из фляги вина, перекусил куском черствого ячменного хлеба с овечьим сыром, сделал себе ложе: нагреб для изголовья возвышение из морского песку, разостлал волосяной свой плащ и склонился на ложе головою.
В теле была усталость, в душе — отчаяние. Никогда, никогда, казалось ему, не найдет он того, чего ищет. Не найдет, потому что неспособен найти.
С полуденной стороны, от гор, дул теплый ветер, и весь он был пропитан запахом фиалок. Там, на горных перевалах, лесные поляны покрыты сплошными коврами фиалок. Сегодня вечером он шел тропинкою по этим перевалам и любовался всем, что кругом, и вдыхал целомудренные запахи ранней весны. Было хорошо, и однако же казалось,—-все это не то. А теперь, когда сумерки одели горы, когда в теплом ветре издалека нес
ся запах фиалок, ему казалось: там все прекраснее, таинственнее и глубже, чем он сумел увидеть вблизи. А пойдет туда,— и опять красота отодвинется, и опять будет хорошо, но не то... Что же это за колдовство в мировой красоте, что она вечно ускользает от человека,
вечно недоступна и непостижима, и не укладывается целиком ни в какие формы природы?
Оглянулся Дважды-Венчанный на все, что сотворил за свою жизнь, что сделало его славным на весь мир,— и припал лицом к изголовью. Противно стало ему и стыдно за неумелые его намеки на то великое и непо
стигаемое, что носилось перед его тоскующими глазами, и чего никогда он не смог воплотить в формы и краски.
Так он и заснул, уткнувшись лицом в жесткий свой плащ. С гор все дул теплый ветер, пропитанный запа
хом фиалок, и вздыхало вдоль берега вечно тоскующее, не знающее спокойствия море.
Когда Дважды-Венчанный проснулся, над морем занималась зеленовато-золотистая заря. Горы, кусты, колючая трава на берегу стояли в ровном сумеречном свете,—мягко святящиеся, объединенные; свет обнимался с тенью. Потом запылал над морем огромный, ясный ко
стер, без дыма и чада, медленно вылетело из него солнце и ударило лучами по земле. И отшатнулся свет от тени, и разъединились они. Ярче стал свет, чернее тень.
Дважды-Венчанный взглянул на мрачные, утонувшие в тени горы. Взглянул,—и вскочил на ноги быстро, как юноша. С предгорного холма, залитая лучами солнца, спускалась стройная дева в венке из фиалок. И сотря
слась душа художника до самых глубин, и сразу без колебаний, без вопросов, с ликованием воскликнула душа:
— Это—она!
Дважды-Венчанный упал на колени и в молитвенном восторге простер руки к светозарной деве.
III.
Настал месяц винограда. Площадь Красоты, как море, шумела народом. В глубине площади возвышались два огромных, одинаковой величины, прямоугольника, завешанных полотном. Возле одного стоял Дважды-Венчанный, возле другого—Единорог. Толпа с обожанием смотрела на уверенное, сурово-спокойное лицо Дважды- Венчанного и посмеивалась, глядя на бледное под загаром лицо красавца Единорога. Граждане кричали:
—Единорог! Беги со своею мазнею, не срамись!
Единорог в ответ встряхивал курчавыми волосами и вызывающе усмехался, сверкая зубами.
Старец в пурпуровом плаще и с золотым обручем на голове ударил палочкой из слоновой кости по серебряному колоколу.
Все притихли. Старец простер палочку к картине Дважды Венчанного. Полотно скользнуло вниз.
Высоко над толпою стояла спускающаяся с высоты озаренная восходящим солнцем дева в венке из фиалок. За нею громоздились темно-серые выступы суровых гор, еще нетронутых солнцем. По толпе пронесся гул, и вдруг стало на площади тихо, как знойным полднем в горном лесу.
Божественно-спокойная стояла дева и смотрела на толпу большими глазами, ясными, как утреннее небо после ночной грозы. Никто никогда еще не видал в ми
ре такой красоты. Она слепила взгляд, хотелось прикрыть глаза, как от солнца, только что вышедшего из моря.
Но падала рука, не дошедши до глаз, потому что не могли глаза оторваться от созерцания. А когда отрывались и смотрели по сторонам, было с ними, как после взляда на солнце, только что вышедшее из моря: все вокруг казалось темным и смутным. Тело, какого еще не обнимала ни одна мужская рука, сквозило сквозь легкую ткань. Но не было вожделения. Было только молитвенное склонение и блаженная, нездешняя печаль.
Темные горы были за девой, и темно стало кругом на площади. Девы и жены пристыженно отвращали ли
ца в сторону, а юноши и мужи глядели на Фиалковен
чанную, переносили взгляд на своих возлюбленных—и спрашивали себя: что же нравилось им в этих несклад
ных телах и обыденных лицах, в этих глазах, тусклых, как коптящий ночник?
Старый погонщик мулов, с брюзгливым лицом и щетиною на подбородке, искоса оглядывал свою старуху:
была она жирная, с отвислым подбородком и огромною грудью, с лицом, красным от кухонного чада. Взгля
нул он опять на Фиалковенчанную, и опять на жену. Больно ущемила тоска по красоте его жесткое, как подошва, сердце, и страшно стало ему, с кем суждено проводить ему его трудную, серую жизнь.
Долго стояли люди в благоговейном молчании и смотрели, и что-то шептали. И всеобщий вздох священной, великой тоски пронесся над толпою.
Старец в красном плаще стряхнул с себя очарование и встал. Было лицо его строго и торжественно. С усилием, как бы свершая вынужденное кощунство, протянул он палочку ко второй картине.