— Камедь?!... — взревел свирепо страшина, и тоже хватил его ногой.
Модест сгреб их за опояски, приподнял, как набитые соломой мешки, перевернул вверх пятками:—Это за жену, это—за издевку!!—и с раскатистым хохотом сбросил обоих под откос.
А на крышу карабкались меж тем, захлебываясь злобной пеной, одураченные мужики:
— Бросай его, братцы! Бей! Оплел нас всех... —Прочь!! — цыганские глаза Модеста страшно
выкатились, пылали накипевшей злобой.—Я вас
звал сюда? За кой чорт лезли?! Теперича квит! У-ух, расшибу!!—он подпрыгнул и грохнул молотом по камню. Урча, брызнули в толпу осколки.
— Убил! Уби-ил!...
Мужики в страхе отпрянули и, словно большие лупоглазые лягушки, поскакали с крыши.
А внизу в тысячу глоток голосили:
— Анхирей, ребята!... Эй, вы! Долой с кузни! Анхирей!!
И толпа шарахнулась на луг, где, действительно, катила пара, певуче позванивали бубенцы.
Народ окружил взмыленных коней.
Сидевший в кибитке, весь желтый, с воспаленными глазами урядник, простонал:
— По какому праву скопище?...
XIV.
Модест сам не свой ввалился в избу. Ужасно хотелось есть. Обшарил все углы—пусто, ни корки хлеба. Посмотрел на кровать, на забытую Палашей коричневую с белыми цветками кофту. Грусть напала, непомерная тоска, досада. Он сел за стол.
— Поесть бы ..—Безответный голос его звучал жутко, вызывающе.—Выпить бы...
Достал бутылку. Она была пуста. Размахнулся и грохнул ею об печь. Бутылка превратилась в соль. Модест оскалил зубы, захрипел. Схватил полено и со всего маху ударил в полку с посудой. С тревожным звоном, с жалобой звякнули-забренчали черепки.
Модест широко открыл глаза. — Что же это я... Что же, Господи. Зачем это?... Он долго стоял на одном месте, тяжело дыша и опустив голову.
Потом расхлябанной, усталой походкой направился к амбару. Дорогой говорил себе:
— Ничего, проживу... Поддаваться не след.
Когда открючил дверь и взглянул на крылатую свою машину, сразу полегчало на душе, и малопо-малу иссякла злоба.
— Родная... Настоящая моя.
Он внимательно и любовно осматривал каждый винтик, каждую струну. Вот у стены самокат, им изобретенный, вместо шин—тугие канаты. Взгляд его из растерянного и ожесточенного стал одухотворенным, сосредоточенным.
Осенний день еще не закатился, сквозь широкое окно в амбар вливался свет, кузница была за высоким сосняком, и что сейчас творилось там—Модеста не интересовало. — Ну-ка, американец!
Он достал густо разведенный сурик и начал тщательно пришабривать поршень будущей ма
шины. С жаром, с каким-то надсадным надрывом
он принялся за работу: надо все смыть с сердца, надо вытравить, как ржавчину, всякую мысль о том, что было и прошло: — Крышка!!
Под окном, на грубо сколоченном столе, навалены потрепанные, захватанные грязными руками чертежи, рисунки, вырезанные из картона шабло
ны, чертежные инструменты, раскрытая книга „Механик-самоучка“.
— Вот она, теория-то ... И впрямь—без нее не полетишь.
Гордым взглядом посматривал Модест на всю эту премудрость, возносившую его над самим собою, а железные руки его безостановочно об
делывали сталь. Кусок металла визжал и не давался, но упорство человека брало верх — капал пот с лица, и серебряным песком сыпались опилки.
Вдруг в дверь резко постучали:
— Эй, отопри-ка! Урядник требовает.
Модест через минуту, вместе с сотским, угрюмо шагал к селу. Ярмарка была там в полном раз
гаре: гармошка, говор, драка, шум. У балагана со сластями Палаша беззаботно пощелкивала оре
хи, Воблин чавкал пряники и сладко щурил на нее глаза. Толпа встретила Модеста враждебно. Гоготали, тюкали, оскорбительно посвистывали.
— Что, летяга, будешь народ мутить?
— Долетался до дела?
— Заместь неба-то—в острог?! Модест сдвинул брови:
— Эх, народ! Кожаные вы души.— И с сердцем бросил, косясь через плечо:— Не с вами, обормотами, в небе летать!
XV.
После жестокого оскорбительного допроса Модеста засадили в „чижовку“, под замок.
Урядник ругательски изругал его, как последнюю собаку: „Ах, изобретать? А в Бога веруешь? Знать тебе в морду, подлецу, еще не попадало?!“
Грозил судом, тюрьмой, и вот завтра угонят его по этапу в город, пускай.
Побуревшая кожа плотно обтягивала его скулы, в висках густо серебрилась седина, тело требовало покоя. Но дух Модеста был бодр, несокрушим.
— А всеж-таки достукаюсь до точки, полечу! Он лежит на усыпанных голодными клопами
нарах. Его охватывает лихорадочная дрожь, щеки
то вспыхивают, то холодеют, в ушах звенит, и стонет в груди сердце.
— Нет, врешь!— грозит он тьме.— Модест Игренев полетит.
Там, на обрыве, его опустевший дом, холодная печь, овдовевшая кровать.
— Ничего, ничего... Это я стерплю, —спокойна сам с собой говорит Модест, но его сердце ноет пуще.
Ничего, ничего. Амбар. Крепкий замок железный. Под замком —чудо. Чудо! Вся жизнь Модеста, нет, больше—и жизнь и смерть!
Модест сгреб их за опояски, приподнял, как набитые соломой мешки, перевернул вверх пятками:—Это за жену, это—за издевку!!—и с раскатистым хохотом сбросил обоих под откос.
А на крышу карабкались меж тем, захлебываясь злобной пеной, одураченные мужики:
— Бросай его, братцы! Бей! Оплел нас всех... —Прочь!! — цыганские глаза Модеста страшно
выкатились, пылали накипевшей злобой.—Я вас
звал сюда? За кой чорт лезли?! Теперича квит! У-ух, расшибу!!—он подпрыгнул и грохнул молотом по камню. Урча, брызнули в толпу осколки.
— Убил! Уби-ил!...
Мужики в страхе отпрянули и, словно большие лупоглазые лягушки, поскакали с крыши.
А внизу в тысячу глоток голосили:
— Анхирей, ребята!... Эй, вы! Долой с кузни! Анхирей!!
И толпа шарахнулась на луг, где, действительно, катила пара, певуче позванивали бубенцы.
Народ окружил взмыленных коней.
Сидевший в кибитке, весь желтый, с воспаленными глазами урядник, простонал:
— По какому праву скопище?...
XIV.
Модест сам не свой ввалился в избу. Ужасно хотелось есть. Обшарил все углы—пусто, ни корки хлеба. Посмотрел на кровать, на забытую Палашей коричневую с белыми цветками кофту. Грусть напала, непомерная тоска, досада. Он сел за стол.
— Поесть бы ..—Безответный голос его звучал жутко, вызывающе.—Выпить бы...
Достал бутылку. Она была пуста. Размахнулся и грохнул ею об печь. Бутылка превратилась в соль. Модест оскалил зубы, захрипел. Схватил полено и со всего маху ударил в полку с посудой. С тревожным звоном, с жалобой звякнули-забренчали черепки.
Модест широко открыл глаза. — Что же это я... Что же, Господи. Зачем это?... Он долго стоял на одном месте, тяжело дыша и опустив голову.
Потом расхлябанной, усталой походкой направился к амбару. Дорогой говорил себе:
— Ничего, проживу... Поддаваться не след.
Когда открючил дверь и взглянул на крылатую свою машину, сразу полегчало на душе, и малопо-малу иссякла злоба.
— Родная... Настоящая моя.
Он внимательно и любовно осматривал каждый винтик, каждую струну. Вот у стены самокат, им изобретенный, вместо шин—тугие канаты. Взгляд его из растерянного и ожесточенного стал одухотворенным, сосредоточенным.
Осенний день еще не закатился, сквозь широкое окно в амбар вливался свет, кузница была за высоким сосняком, и что сейчас творилось там—Модеста не интересовало. — Ну-ка, американец!
Он достал густо разведенный сурик и начал тщательно пришабривать поршень будущей ма
шины. С жаром, с каким-то надсадным надрывом
он принялся за работу: надо все смыть с сердца, надо вытравить, как ржавчину, всякую мысль о том, что было и прошло: — Крышка!!
Под окном, на грубо сколоченном столе, навалены потрепанные, захватанные грязными руками чертежи, рисунки, вырезанные из картона шабло
ны, чертежные инструменты, раскрытая книга „Механик-самоучка“.
— Вот она, теория-то ... И впрямь—без нее не полетишь.
Гордым взглядом посматривал Модест на всю эту премудрость, возносившую его над самим собою, а железные руки его безостановочно об
делывали сталь. Кусок металла визжал и не давался, но упорство человека брало верх — капал пот с лица, и серебряным песком сыпались опилки.
Вдруг в дверь резко постучали:
— Эй, отопри-ка! Урядник требовает.
Модест через минуту, вместе с сотским, угрюмо шагал к селу. Ярмарка была там в полном раз
гаре: гармошка, говор, драка, шум. У балагана со сластями Палаша беззаботно пощелкивала оре
хи, Воблин чавкал пряники и сладко щурил на нее глаза. Толпа встретила Модеста враждебно. Гоготали, тюкали, оскорбительно посвистывали.
— Что, летяга, будешь народ мутить?
— Долетался до дела?
— Заместь неба-то—в острог?! Модест сдвинул брови:
— Эх, народ! Кожаные вы души.— И с сердцем бросил, косясь через плечо:— Не с вами, обормотами, в небе летать!
XV.
После жестокого оскорбительного допроса Модеста засадили в „чижовку“, под замок.
Урядник ругательски изругал его, как последнюю собаку: „Ах, изобретать? А в Бога веруешь? Знать тебе в морду, подлецу, еще не попадало?!“
Грозил судом, тюрьмой, и вот завтра угонят его по этапу в город, пускай.
Побуревшая кожа плотно обтягивала его скулы, в висках густо серебрилась седина, тело требовало покоя. Но дух Модеста был бодр, несокрушим.
— А всеж-таки достукаюсь до точки, полечу! Он лежит на усыпанных голодными клопами
нарах. Его охватывает лихорадочная дрожь, щеки
то вспыхивают, то холодеют, в ушах звенит, и стонет в груди сердце.
— Нет, врешь!— грозит он тьме.— Модест Игренев полетит.
Там, на обрыве, его опустевший дом, холодная печь, овдовевшая кровать.
— Ничего, ничего... Это я стерплю, —спокойна сам с собой говорит Модест, но его сердце ноет пуще.
Ничего, ничего. Амбар. Крепкий замок железный. Под замком —чудо. Чудо! Вся жизнь Модеста, нет, больше—и жизнь и смерть!