БЕЗЗЕМЕЛЬНЫЕ
Рассказ
Всеволод ИВАНОВ
Это было давно, лет тридцать тому назад. Мне захотелось написать очерки о начале пароходства по реке Уралу. Богатейший водный бассейн тянется от восточных склонов Уральского хребта на протяжении свыше двух тысяч километров, и нет на нем даже самого маленького пароходика, одни лодки! Не странно ли?
Не очень странно, если знать, что казакирыбопромышленники не разрешали пароходного движения, считая, что «пароход беспокоит рыбу». Громадная река превращена была, по выражению одного местного знатока, «в колоссальный рыбный садок».
Октябрь порастряс казачье самоуправство, да и самих казачьих рыбопромышленников порастряс.
Я приплыл волжским пароходом в Астрахань. Оказалось, что корабль на Гурьев только что ушел. Когда я спросил, долго ли мне ждать следующего рейса, пристань ответила: «Смотря по распоряжению. Либо три дня, либо месяц. Видите, пароходство там впервые налаживается».
И мне предложили плыть с речным буксиром, который направлялся на Урал-реку «служить», а заодно тянул и баржи. Баржи тоже речные, но ничего, море спокойное, авось, дотянет благополучно. Что же, очень хорошо! С буксирным даже и любопытнее.
Я перебрался на буксир поздно ночью. Помощник капитана уделил мне место в своей каюте. Ночью что-то грохотало, скребло, выло, топало, но я, издавна любя эти корабельные громы, спал крепко.
Впрочем, и на другой день дремалось. Я расстелил тюфячок на палубе рядом с канатными кругами, крепко пахнущими смолой, прислонился к ним и не то спал, не то грезил, держа в руке нераскрытую книгу.
Серебристо-голубая дымка стлалась над неподвижным морем, скрывая его обширность. Временами чудилось, что плывешь по реке. Теплынь. Хлопотливо стучат колеса буксира. Стальной трос, который тащит баржи, натянут так туго, что кажется, по нему можно идти. Время от времени с баржи доносятся обрывки песен. Певцов, повидимому, было много, но пели они нестройно, словно бы в тревоге.
К вечеру мгла рассеялась. Море распахнуло всю свою ширь. Вышел месяц, высыпали звезды. И песня с барж слышалась отчетливей, ясней, возвышенней.
Хорошо поют? раздался где-то надо мной хрипловатый голос.
6
— Хорошо, — ответил я.
Это наши, безземельные.
Я сразу не понял:
Откуда?
Рисунок П. Пинкисевича.
Безземельные, они отовсюду. Они и с центра и с юга. Нас таких до войны, безземельных, по Украине да по Кубани, согласно статистик, блуждало мильона четыре, а по человечьему счету, мильонов, поди, десять.
— Эко хватил!
Нет, не хватил! Я сам своими ногами всю безземельность измерил. Идем, бывало, работы ищем, на Дон там или к Тереку... Пыль дорожная от нас выше туч! Оглянешься: неисчислимо! Одни с косами да с котомками, другие и того не имеют: босы, голодны, глядеть страшно. Не лица у них, а одно, как это говорят по-военному, наименование.
С канатного круга медленно слез, волоча за собою заношенную шинель, маленький, сухонький, изможденный человечек. Тяжело дыша, он потер рукою шею, посмотрел блуждающими глазами на море и спросил:
— Сесть с тобою можно?
Я пододвинулся. Он сел.
Качает меня, ослаб. Лихоманка замучила, будь она проклята! А чтобы мы согласны были... Нет, мы совсем не были согласны.
Ты это о чем?
А вот насчет безземелья. Десять мильонов нас по одному югу, а сколько в Сибири? Как же мы на это согласиться могли? Нет, мы не согласны! Мы не только что помещиков, мы всех других пеплом, дымом, в небо! Ха-ха-ха! Они тоже догадливые, помещики-то: они нас на войну! Сам я тверской. Лет мне тогда было чуть поболе двадцати, и был я собой, хоть и бедный, но чистенький, строгий к себе, красивый. А на войне со мной так расправились, что стал я кривей и тоньше гнилой стружки. Пинские болота меня, брат, особенно истерзали. Я там эту злую лихоманку и подхватил. Как дело к ночи, так она меня трясмя трясет. Так трясет, что выругнуться сил нет. В шести лазаретах лежал, в седьмой в Лефортово меня привезли. С утра я себя вроде бы человеком чувствую. И вот поутру говорят мне ребята, что на Красной площади перед рабочими и крестьянами, которые добровольно идут на фронт, будет Ленин говорить...
— Постой, постой! Как же Ленин? Ведь ты рассказываешь про империалистическую!
Он ответил с простотой, поразившей меня чрезвычайно. Так отвечать могут только великие герои:
Ну! Империалистическая давно кончилась. Я уже, брат, Октябрь сделал, к себе вернулся, в Тверскую, помещичью землю получил. И себя, понимаешь, здоровым почувствовал! Пашу, сею и никакой лихоманки! Тут злость
меня схватила. Непорядок! Что же я, от нежелания воевать хворал, что ли? Объявляют добровольный призыв в Красную Армию. Думаю, был я безземельный, стал земельный. Безземельным царю служил, неужели земельным самому себе не послужу? Записался. Попал на север, опять в болота. Ха-ха-ха! И стало мне страшно. Вдруг да лихоманка схватит? Потому был я уверен, что лихоманка та не от болот, а от войны. И схватила, паскуда! Вот из-за нее-то и попал я в Лефортово, в лазарет, в Москву, где мне, значит, и сказали, что на Красной площади будет Ленин говорить.
Когда, спрашиваю, днем или вечером? Не дай бог, думаю, вечером. Нахлынет трясучка не услышу Ленина. А как мне его не услышать? Он же нам, безземельным, жизнь определил. Дал! Как же это я не увижу свою жизнь, не услышу, как она говорит? Ну, я к товарищам по палате: «Дорогие товарищи, пустите меня в вашу среду». А палата наша из выздоравливающих, хотя, конечно, не все, можно сказать, очень-то выздоровели. Но все записались на фронт. Мне записаться комиссар госпиталя не дозволил. Вот я и обратился к товарищам, чтобы, значит, записали и взяли с собой на Красную площадь. Они взять бы взяли, да комиссар... У меня с ним был разговор крупный. Он прижимает руки к груди. Закрыл сердце, как створками, и никуда. Два часа я с ним бился, а потом говорю, что вот, мол, стоим мы у окна на третьем этаже, и если ты, товарищ комиссар, запретишь мне видеть Ленина, я сию же минуту в окно с третьего этажа и головой о булыжник! Посмотрел он мне в глаза и говорит: «Удесятерился ты, Ларивон Шарфин, иди. А помрешь, жалко мне тебя будет, и буду я себя сильно ругать, что тебя пустил. Прошу тебя, раздумай, Шарфин. Болен ты». А я смеюсь. Моя фамилия Шафрин, а комиссар постоянно путал и говорил «Шарфин». Добрый был человек. Я его попозже пожалел, а не он меня: убили его под Перекопом.
Стою я на Красной площади. Сначала беспокоился, что Ленин не придет. Мало ли что! Человек, понятно, занятой, вдруг да по другому делу уедет? А потом, когда твердо узнал, что придет, ноги у меня стали слабеть, и забоялся я, что упаду. Говорю соседям: «Вы, ребята, меня плечом в плечо, чтоб я не шелохнулся и на земле не ногами держался, а плечами». А куда там теснее! И без того стоим так тесно, как никогда не стояли, и слушаем так внимательно, что упади спичка на землю вся площадь обернется и зашикает.
Меня потом часто спрашивали, даже из газеты приходили: «Запиши, что перед тобою Ленин говорил». А как я могу записать? Я так понимал, что говорила вся народная жизнь. Вот шли мы это еще до войны,— безземельные, шло нас десять мильонов по российским дорогам, и все мы говорили между собой и ко всему народу: «Не согласны! Не можем так боле жить! По-другому надо жить!» И ежели по-другому, то за это, значит, другое ни жизни, ни добра ничего не пожалеем! Вот что Ленин говорил. Мне из газеты толкуют: «Так-то оно так, а ты сказал бы дитально». А чем оно ни дитально, когда мы за это все согласны помереть?
И знаешь, в тот вечер меня не трясло. Явился я в лазарет, выстукал меня врач, выслушал, посмотрел на комиссара, посоветовались, и говорит: «Через четверо суток можешь ехать, безземельный Ларивон Шарфин, на фронт». А я хохочу: «Шафрин, а не Шарфин!»
Бился я сначала на Украине, Кубани, малость по Кавказу ходил, а потом отправили меня вместе с полком на Урал-реку. Туда из степей какие-то бандисты тремя, что ли, дивизиями, вышли. Ну, пошел наш полк в поле. Налево — глубокие овраги, за оврагами — луга, а за лугами Урал-река. А направо степи. Вгляделся я направо: хорошая земля. Наклонился, взял горсть, растер, на зуб даже попробовал. Хорошая земля! И много ее. И недаром на нее из степи три, что ли, белогвардейские дивизии приближаются. Нет, думаю, задарма вы сюда идете, мы теперь сами земельные, а вам, господа помещики, вышло быть безземельными! И от этих слов мы не отступим ни за что, хоть вы тут нас на части разорвите!
Вечером случился бой. Полк наш, знаешь, был времен гражданской, не так уж велик.