ДВА ГОДА НАЗАД
Евг. ГАБРИЛОВИЧ
1
Мы летели над Японией, в тумане. Иногда разрывалась тяжелая пелена, и тогда внизу мелькали острые контуры гор с прожилками и пятнами снега, с мутными речками и бурными лентами водопадов.
Перевалив через торные хребты, самолет резко снизился. Перед нами в сетке дождя открылась Япония. Мы увидели маленькие поля, очень ярко окрашенные, изрезанные бесконечными речками и каналами. Рыболов — классический рыболов японских гравюр — стоял под дождем в своей длинной, остроконечной лодке, с удочкой в одной руке и с зонтиком — в другой. Всюду на шоссе виднелись велосипедисты в соломенных широкополых шляпах и тоже с зонтиками.
Мы некоторое время кружились над селами и городами в поисках аэродрома посадки: наш самолет был первым транспортным советским самолетом, прибывшим в Японию после войны. Аэродромов было мною, но все они казались пустынными: людей не видать, одни лишь самолеты с красными кругами на фюзеляжах — отличительный знак японской военной авиации. Наконец, пролетев над большим городом, мы вышли к аэродрому, который искали.
Дежурный офицер препроводил нас в штаб, где часов пять проверяли наши документы и сносились с вышестоящими штабами. Наконец разрешение было получено, и мы отправились в путь. Мы прибыли в Японию в самом конце августа 1945 года, за несколько дней до официального подписания японским правительством акта о капитуляции. Дорога, по которой мы ехали в старом японском автобусе с газогенераторной установкой, была чрезвычайно узка. По обе стороны ее тянулись бамбуковые изгороди, за которыми виднелись крохотные садики и дома. Крыши соломенные; это кровли с изгибом внизу, образующие навес над стенами, дающий тень, — ту самую полутьму японского жилища, которой посвящено множество эстетических и психологических этюдов на японском языке.
В Иокогаму мы приехали затемно. Нас препроводили в уцелевшую гостиницу, где размещались журналисты всех стран, прибывшие на церемонию подписания Японией акта о капитуляции.
2
Утром мы выехали в Токио. Ветхое, давно не ремонтировавшееся шоссе. По обе стороны домики огородников, ремесленников, мелких торговцев. Храмы с черепичными крышами и с барельефами драконов, пожирающих огонь. Был отлив, и сотни женщин бродили по берегу в поисках ракушек и мелкой рыбы.
Мы знали о бедности японских крестьян к ремесленников, но то, что мы увидели, превзошло все наши представления. Мы увидели столь знакомые нам по гравюрам домики, устланные цыновками, раздвижные фанерные и бумажные стены, маленькие туалетные столики, но домики, стены, столики до такой степени ветхие, ободранные, что трудно описать. Золотушные дети играли на земле возле домиков. Следы чудовищной нищеты видны на одежде, на утвари. Голодный, разутый, раздетый, собранный военщиной, помещиками, заводчиками, на четверть бездомный после войны народ.
Чем ближе Токио, тем больше и больше заводов. Сплошная стена заводских корпусов, частью разбомбленных. Крупнейший промышленный район страны.
Все было пусто и тихо здесь в те памятные августовские дни. Не дымили трубы, безлюдными казались корпуса. Но вот среда безмолвия я запустения увидели мы несколько штатских фигур. Японцы? Мы подъехали поближе и остановились.
Нет, это были не японцы. Это были американцы — «штатские американцы», как их тут называли. Они мелькали среди пустых цехов, осматривая и ощупывая станки, что-то записывая и измеряя. И такие же «штатские американцы» ходили в цехах соседних заводов. Это были представители американских промышленных компаний, прибывшие в Японию, чтобы первыми наложить руку на те японские предприятия, которые представляют для них интерес.
— Но как они попали сюда? — спросил нашею переводчика-аме
риканца норвежский журналист, находившийся вместе с нами. — Ведь даже войска только-только высаживаются!
— О, они прибывают на специальных самолетах, даже на транспортных военных кораблях, — отвечал переводчик.
— Ну, а как будет с японскими владельцами этих заводов? — спросил норвежец.
— Успокойтесь, они прекрасно договорятся с японскими владельцами.
— А как же американская военная администрация: ведь эта заводы имеют отношение к репарационным платежам и притом не одной только Америке? — задал норвежец третий вопрос.
— О, они договорятся и с военной администрацией, будьте уверены, — сказал, улыбаясь, переводчик.
Вот и Токио. Поразительное смешение сверхсовременного стиля с древним обликом азиатского городка. Это относится равно и к архитектуре и к быту. Огромные дома, построенные в индийском, китайском, американском, ассирийском стилях, а также в смешении всевозможных стилей. И рядом узенькие улицы, крохотные, обшарпанные домики, где живет почти все население столицы. Поезда надземной дороги, пролегающие по эстакадам, — и рядом быки, запряженные в телегу, медленно шествующие по главным улицам, Всеобщее начальное обучение — и высокопарный древний стиль речей, литературы, парламентских дебатов; обыкновенный, средний человек во веем этом не в силах разобраться.
На улице Гинза, где раньше были сосредоточены лучшие магазины, рестораны, гостиницы, наглухо заколочены все двери; витрины пусты. Работали кафе, переполненные людьми, Здесь можно было видеть не одних лишь «штатских американцев» уже известного нам типа. Здесь были штатские японцы, штатские англичане, австралийцы, канадцы... За столиками кафе кипела бурная деятельность. Представители делового мира Соединенных Штатов и Британской империи скупали у коммерсантов империи самураев промышленные и торговые предприятия, а также кое-какие товары, припрятанные на время войны торговцами Страны восходящего солнца... Вокруг шныряли японские офицеры, отныне демобилизованные и предлагавшие былым врагам свои услуги в качестве администраторов и директоров вновь приобретенных фабрик и магазинов. Шумел чудовищный пир купли-продажи, отвратительный рынок стяжательства.
А у витрин кафе стояли голодные японские рабочие, ремесленники, мелкие торговцы, беженцы, погорельцы и, не отрываясь, глядели на белые булочки и тарелки с едой на мраморных столиках.
Так, уже в первые часы просматривались контуры того оккупационного режима американцев в Японии, свидетелями которого мы сейчас являемся.
3
Утром 2 сентября 1945 года, в день официального подписания Японией капитуляции, нас разбудили рано. На площади, загроможденной сломанными японскими автомобилями, толпились журналисты всех стран.
Пришли пятитонки и десятитонки, «мировая пресса» вскарабкалась на них и, предводительствуемая офицером на «виллисе», отправилась и Иокотамский порт.
У одного из причалов стоял эсминец, который должен был доставить представителей газетного и журнального мира на линкор «Миссури». Мы отплыли. Над океаном висел туман. Всюду виднелись изуродованные, полузатонувшие корабли. Несколько белых госпитальных японских пароходов вытянулись цепочкой у мола.
Мы пришвартовались к «Миссури». Газетчиков подвезли не к парадному трапу, а к левому борту, так сказать, с черного хода, и «мировая пресса» долго карабкалась по каким-то бревнам, сложенным на палубе ранее пришвартовавшегося буксира, прежде чем попала на линкор.
Мое место находилось высоко над той палубой, где должна была состояться церемония подписания. Отсюда, с высоты, я видел небольшой столик, покрытый зеленым сукном. Палуба заполнялась. Громко заговорили радиорупора. Это священник линкора произносил речь.
Его слушали, набожно склонив головы.
— Конец войны! — провозгласил священник.
Я не буду описывать здесь церемонии подписания акта: об этом рассказывалось уже не раз. Скажу лишь, что американский главнокомандующий поставил свою подпись поочередно пятью автоматическими ручками, дабы каждая из них могла стать реликвией-сувениром.
Вспыхивали лампы фоторепортеров, говорились речи. — Конец войны — произносил каждый из ораторов.
Конец войны. Как отчетливо я помнил ее начало! Я помнил это июньское московское утро. Все казалось тогда обычным, но все было особенным в этом блеске, жаркого солнца в раскаленной полуденной дымке, стоявшей над городам. И трамваи были особенные, и глаза были особенные, и стук сердца был особенный. Это я помню.
Я помню первые женские патрули противовоздушной обороны— на табуретках, с вязаньем в руках, с аккуратными, чистыми, только что выглаженными нарукавными повязками. И первые слезы расставаний, когда разлука казалась какой-то не очень настоящей, когда за прощальным поцелуем еще не было меры времени, меры тревог, ожиданий. И я помню первую военную ночь, и первые шторы из черной и синей бумаги на окнах, и первые крики со двора; «Затемняйте свет, граждане! » И первый топот тех, кто