что, помимо общих-то, государственных, имеют с войной и свои личные, так сказать, счеты? Так ведь, товарищи? 
И огромный, залитый огнями зал вдруг ответил этой маленькой полной пожилой женщине таким дружным, согласным гулом, как колхозное собрание отвечало обычно своему испытанному вожаку. И как у себя, на колхозном собрании, Суворова с удовольствием подытожила:
Ну вот, видите, так оно и есть. Кого у нас война не задела! А главное, что война, она нас от трудов наших отвлекла, от дела оторвала, жизнь нам испортила. И какую жизнь-то!..
Вот послушайте-ка, товарищи, как мы раньше, до революции, в наших лесных краях жили. Хлеба-то своего до рождества ни у кого не хватало. Да чистым-то его, хлебушко, у нас только разве осенью и ели. А уж как падет наземь снежок, так бабы в квашню и картошку толченую и льняной жмых клали, а зимой лебеду да терту кору... Да разве у нас когда кто с поля своего кормился? С крещенья мужики шли в отход, ну, а бабы, то есть, извиняюсь, конечно, товарищи, женщины, да ребятишки, эти по куски под чужую оконницу корки собирать. Я сама ходила, что вы думаете? В чужую ставню стук-стук: подайте на пропитание... Это еще что! А то, бывало, мужики сани на костре обожгут да на них на юг и подадутся, на погорелое место собирать. Голь на выдумки хитра. Станешь выдумывать, когда дома все ребятишки колтуном маются. Вы, чай, товарищи, и не знаете, что такое колтун? А? Колтун это болезнь, от голоду бывала. На голове корка такая из худой крови образуется, вроде шапки, и никакими силами ее не отдерешь... Я, товарищи, не очень вас задерживаю?
В зале послышался дружный и очень добрый смех. Кто-то одиноко зааплодировал, но тотчас же смолк, и председатель произнес, повидимому, с улыбкой:
— Нет, нет, Анна Михайловна, говорите, пожалуйста.
— Я к чему вам это толкую, товарищи, про колтун, про горелые оглобли да про то, как в мерзлых липовых лаптишках я девчонкой под чужими окнами побиралась? А к тому, что при Советской власти все мы в неродившем нашем лесном краю в первый раз досыта наелись, да не только наелись запасы завели... К тому я это вам говорю, что родная наша мать, Коммунистическая партия, настоящую жизнь народу открыла, свет показала, счастье дала! Меня вот, простую крестьянскую бабу, извиняюсь опять же, товарищи, женщину, вчерашнюю нищенку, в Кремль вызывали для совета с руководителями партии и правительства по важнейшим колхозным делам... Нет, нет, товарищи, не аплодируйте зря, вы меня не так поняли. Не меня лично вызывали, не Анну Суворову, а нас, передовиков сельского хозяйства... Это не мне, партии нашей, Советской власти аплодировать надо. Вот и я вместе с вами поаплодирую, и с удовольствием...
Кинооператоры зажгли свои лампы. То ли от яркого освещения, то ли от радостного контакта, установившегося между ней и залом, то ли от мыслей, теснящихся в голове, помолодевшая, стояла Суворова на трибуне, радостно рукоплеща своей партии, стояла, смотрела, как в зале точно бы сотни белых птиц махали крыльями. На душе ее покойно, радостно. И, обращаясь ко всем этим людям, которые так хорошо ее понимали, которые, как ей казалось, жили с ней одной мечтой, она продолжала уже совсем по-домашнему:
Я это к чему, товарищи? А к тому, что есть еще на свете империалисты, которые хотят у нас это счастье отнять. Вот к чему! Гитлер, он ох, силен был, собака! всю Европу танками подмял, а от нас, простите на грубом слове, и грязных порток не унес. И от страха там, что ли, отравился, как крыса худая, где-то в своей норе... Вот тут многие говорили: «Мы мирный народ». Верно, мирный. Все у нас есть. Нам чужого не надо. И радость наша видеть, как цветет земля. Я вот, товарищи, летом в поле на своей таратайке раз выезжала, машины я не завожу, дороги-то еще плохи, на таратайке езжу... Так вот, выехала, а льны в ту пору цвели. А льны у нас представляете, какие? Знаменитые! Двадцать шестым номером в этом году волокно сдавали. А знаете, как они цветут? Небо синее, и поля синие не отличишь. Вздохнула я по
глубже и думаю: «Вот они, Анна, твои труды, твоя краса, твое счастье...» Боже ж мой, как это хорошо! А за льнами на пригорке колхоз. Мы его после войны заново отстроили, по плану, в два порядка изба к избе, и есть у нас все, что положено: и ферма, и конюшня, и клуб, и ясли. Все новенькое. Бревна обветриться не успели, что медовые... Гляжу и думаю: «Неужели опять дойдет сюда война, и все это в прах, и опять на этих полях будет красный бурьян, а вместо домов одни печки?»
Но страшно мне не стало, товарищи. Нет. Только злость меня взяла. Мы мирные люди, и войну мы ненавидим, будь она проклята! Но мы не боимся ее, нет! Уж вы мне верьте. Это говорит зам вдова партизана, мать солдата, убитого под Сталинградом, это вам, товарищи, бывшая партизанка говорит... Был у нас в колхозе один человек огромной силы, ну, скажу вам откровенно, мужик мой, культурно говоря, муж. Первым он был на работе, а нрава тихого, мухи, бывало, не обидит. Двадцать лет с ним прожила, слова бранного не слыхала. Курицу, бывало, или гуся резать к празднику — несет ко мне: «Не могу, Анна, рука дрожит...» А как война к нам пришла, мой первым и среди партизан стал. Гестапу ихнюю, что в школе размещалась, сжег. Поезд воинский под откос сбросил. Какого-то ихнего бандыфюрера, что ли, в генеральских чинах, в плен взял. Специальный самолет с Большой земли за этим бандыфюрером, чтобы ему пусто было, присылали. О муже моем даже Совинформбюро сообщило: «Подвиг партизана товарища Эс».
Я это все к чему тут толкую? А к тому, что одному Гитлеру мы шею свернули, а другие уж в очередь становятся. Охота, видишь ли ты, в мировые цари вылезть... Так вот я и говорю этим-то новым гитлерам, чтобы помнили они моего Федора-партизана, товарища Эс, и сына моего, под Сталинградом погибшего, и всех нас, мирных людей, помнили и чтобы знали они, собаки, что ненавидеть-то войну мы ненавидим, а не боимся ее, нет! И чтобы то они еще помнили, что с Гитлером и со всей его сволочью мы в одиночку справились. А теперь нас, мирных людей, вон какая силища: и китайцы, и поляки, и чехи, и румыны, и венгры. Да всех разве перечтешь! Говорят, нас теперь около миллиарда. Это те, кто в ряду стоят, а сколько еще рук к нам со всех сторон тянется!... Вот, пусть они там, в своих конторах, пощелкают на счетах да помозгуют, на кого они руку-то, подлецы, поднять хотят и чем все это для них кончится...
Суворова взглянула на часы. На лице ее, таком взволнованном и страстном, вдруг появилось конфузливое выражение.
— Ой, сколько я уже говорю! Вы простите меня, товарищи. Наверное, думаете: «Забралась старая дура на трибуну, посеяла очки по дороге и несет, что в голову взбредет...»
В зале вспыхнул дружный смех. Со всех концов слышались голоса: «Нет, нет, говорите!», «Слушаем», «Правильно... Очень хорошо!»
- Да мне, пожалуй, говорить-то больше и не о чем, все сказала. Что же тут хорошего?!. Вот здесь у меня, верно, хорошая речь.
Она показала исписанные листки и даже потрясла ими. Зал смеялся, но тем теплым, добродушным, сердечным смехом, возбудить который в слушателях счастье для каждого оратора.
— Я все сказала, товарищи, что ж добавлять? Давайте уж делом бороться за мир...
На мгновение настала тишина, такая, что все услышали, как шуршит бумага. Суворова собирала листки своей непроизнесенной речи. Потом будто бы раскатился громовой удар грянули аплодисменты, такие дружные, веселые, каких конференция еще не слыхала.
Окончательно сконфузившись, колхозница засеменила с трибуны, а люди поднялись и аплодировали стоя. Потрясенная этим, искренне не понимая, почему так понравилась людям ее, как казалось ей, сумбурная и бестолковая речь, Суворова торопливо шла по проходу, и какие-то незнакомые делегаты, высовываясь из рядов, жали ей руки, благодарили.
— Молодец, какой вы молодец! — шепнула ей учительница и тихонько чмокнула в щеку.
Старомодные очки в темной оправе с толстыми стеклами, как ни в чем не бывало, лежали на сиденье в кресле, нагло подняв вверх свои дужки. И когда Суворова, усевшись, надела их и все вокруг нее прояснилось, строгий конструктор, в сторону которого она все еще не решалась посмотреть, наклонясь, шепнул:
— А я бы на вашем месте, Анна Михайловна, всегда выходил на трибуну без очков. Да, да, именно без очков!
5