ХЛЕБ И ЗРЕЛИЩА
Давно, страшно давно, за тысячелетия до того, как появились на свет первые французские булки и Дугласы Фербэнксы, человечество уже нуждалось в хлебе и зрелищах. Первобытный человек, только что прикрывший наготу звериной шкурой,
уже толок на плоском камне хлебные зерна и пек на костре тяжелую, грубую и сырую лепешку. А в часы досуга, после удачной охоты, накормив женщину и детенышей, он неуклюже топтался у огня, потрясая каменным копьем и воспроизводя пляской все события длинного, не разбитого на часы, доисторического дня. В зачаточном виде, это был тот „театр для себяˮ, о котором через сотни и сотни лет писал Евреинов... Каменный идол глядел из дупла на эти пляски и тогда человек плясал отдельно для него, благодаря его за убитого зверя или издеваясь в случае плохой ловитвы. Таким образом возникли всевозможные ритуальные действа. И так как самое ценное, самое желанное, самое красивое была кровь, то она щедро лилась на всех празднествах, то-ли в виде явства, то-ли, как жертвоприношение.
Песчинки дней и камни годов скатывались в огромную глыбу веков. Глыба эта катилась медленно и грузно и докатилась до Рима. По узким римским улицам потекли то яростные, то раболепные толпы, требуя хлеба и зрелищ. И императоры, спасаясь от народного гнева, открывали свои закрома и бросали на арены цирков желтогривых львов, страшных бархатных тигров и бледных христианских девушек. Так появилось на свет зрелище, как нечто самодовлеющее. Зритель и участник действа были строго отграничены друг от друга. И, надо прибавить, что они были отделены крепко, настолько прочно, что нам до сих пор не удается слить зрителя с ак тером: об этом тщетно мечтают наши режиссеры
ТЕАТРАЛЬНЫЕ ЗНАКОМЦЫ В КИНО
Иногда так приятно встретить старых знакомых. Так радостно почувствовать после потока чужих, незнакомых слов, неслышно летящих с губ Янингса или Ллойда, неожиданно знакомые, близкие, почти родные слова. Увидеть с детства памятные образы. Прочесть каждодневные, но свои сегодняшние строчки...
Именно с таким чувством я смотрел недавно Москвина и Ильинского; обоих почти в чужой им области; лишенных всей силы своих речевых интонаций. Без огней рампы. Без занавеса. В двухмерной плоскости немого экрана. В картинах „Коллежский регистраторˮ и „Закройщик из Торжкаˮ.
Оба пришли в кино из театра. Оба вошли законченными актерами, с запасом сложившихся навыков и старых традиций. Но они оба вошли по-разному.
Москвин пришел в кино спокойно и просто. С ясной уверенностью в себе, с твердым откровенным сознанием силы. Вы помните,
как он в тяжелых сапогах городничего подходил к рампе, чтобы жестко и страшно бросить свое „Над кем смеетесьˮ. Эта костистая, почти квадратная фигура, врезалась в ваше сознание, подавляет и восхищает вас именно этим полнокровным ощущением собственной силы.
„Над собой смеетесьˮ, иронически-жестко бросил он рахитичным кино-спецам, ибо е Москвиным пришла в кино величаво-спокойная мощность, пришла чужая, но стихийная, первобытная сила.
Москвин играет „чиновника 14 классаˮ в том же аспекте, в каком он дал бы нам этот образ на подмостках Художественного театра. Он как бы не ощущает, что перед ним не огни рампы, а блеск юпитеров, не напряженные взоры человеческой массы, а холодный объектив аппарата. Для него не существуют законы монтажа и техника наплывов и затемнений. Он где-то помимо них. Сам по себе. С огромной силой своей артистической индивидуальности. С подавляющим напором своего редкого мастерства.
ЭРМИТАЖ-ПАРКРис. худ. Савицкого
Чревовещатель ДОНСКОЙ
Давно, страшно давно, за тысячелетия до того, как появились на свет первые французские булки и Дугласы Фербэнксы, человечество уже нуждалось в хлебе и зрелищах. Первобытный человек, только что прикрывший наготу звериной шкурой,
уже толок на плоском камне хлебные зерна и пек на костре тяжелую, грубую и сырую лепешку. А в часы досуга, после удачной охоты, накормив женщину и детенышей, он неуклюже топтался у огня, потрясая каменным копьем и воспроизводя пляской все события длинного, не разбитого на часы, доисторического дня. В зачаточном виде, это был тот „театр для себяˮ, о котором через сотни и сотни лет писал Евреинов... Каменный идол глядел из дупла на эти пляски и тогда человек плясал отдельно для него, благодаря его за убитого зверя или издеваясь в случае плохой ловитвы. Таким образом возникли всевозможные ритуальные действа. И так как самое ценное, самое желанное, самое красивое была кровь, то она щедро лилась на всех празднествах, то-ли в виде явства, то-ли, как жертвоприношение.
Песчинки дней и камни годов скатывались в огромную глыбу веков. Глыба эта катилась медленно и грузно и докатилась до Рима. По узким римским улицам потекли то яростные, то раболепные толпы, требуя хлеба и зрелищ. И императоры, спасаясь от народного гнева, открывали свои закрома и бросали на арены цирков желтогривых львов, страшных бархатных тигров и бледных христианских девушек. Так появилось на свет зрелище, как нечто самодовлеющее. Зритель и участник действа были строго отграничены друг от друга. И, надо прибавить, что они были отделены крепко, настолько прочно, что нам до сих пор не удается слить зрителя с ак тером: об этом тщетно мечтают наши режиссеры
ТЕАТРАЛЬНЫЕ ЗНАКОМЦЫ В КИНО
Иногда так приятно встретить старых знакомых. Так радостно почувствовать после потока чужих, незнакомых слов, неслышно летящих с губ Янингса или Ллойда, неожиданно знакомые, близкие, почти родные слова. Увидеть с детства памятные образы. Прочесть каждодневные, но свои сегодняшние строчки...
Именно с таким чувством я смотрел недавно Москвина и Ильинского; обоих почти в чужой им области; лишенных всей силы своих речевых интонаций. Без огней рампы. Без занавеса. В двухмерной плоскости немого экрана. В картинах „Коллежский регистраторˮ и „Закройщик из Торжкаˮ.
Оба пришли в кино из театра. Оба вошли законченными актерами, с запасом сложившихся навыков и старых традиций. Но они оба вошли по-разному.
Москвин пришел в кино спокойно и просто. С ясной уверенностью в себе, с твердым откровенным сознанием силы. Вы помните,
как он в тяжелых сапогах городничего подходил к рампе, чтобы жестко и страшно бросить свое „Над кем смеетесьˮ. Эта костистая, почти квадратная фигура, врезалась в ваше сознание, подавляет и восхищает вас именно этим полнокровным ощущением собственной силы.
„Над собой смеетесьˮ, иронически-жестко бросил он рахитичным кино-спецам, ибо е Москвиным пришла в кино величаво-спокойная мощность, пришла чужая, но стихийная, первобытная сила.
Москвин играет „чиновника 14 классаˮ в том же аспекте, в каком он дал бы нам этот образ на подмостках Художественного театра. Он как бы не ощущает, что перед ним не огни рампы, а блеск юпитеров, не напряженные взоры человеческой массы, а холодный объектив аппарата. Для него не существуют законы монтажа и техника наплывов и затемнений. Он где-то помимо них. Сам по себе. С огромной силой своей артистической индивидуальности. С подавляющим напором своего редкого мастерства.
ЭРМИТАЖ-ПАРКРис. худ. Савицкого
Чревовещатель ДОНСКОЙ