Мы до сих пор не можем преодолеть римского, наследия, когда на арене бесновались звери и публика была защищена от них пространством и решетками.
Эти, первые на свете организованные зрелища были необычайно полнозвучны и говорили одновременно глазу, слуху, обонянию и чуть ли не осязанию зрителя. Алая кровь текла и пахла. Звериный рев и людские вопли сотрясали воздух. Щиты гладиаторов, ударяясь друг о друга, звенели. И на песке, среди бурых и полосатых шкур, белое человеческое тело было так резко отлично, что, казалось, рука ощущает его гладкий холод. И зритель, невзирая на солнце (все это происходило днем), жадно глядел, раздувая ноздри, трепеща всем телом и требуя то смерти, то пощады, на то, что, происходило на арене.
Мало-по-малу, зрелище теряло свою кровожадность. Звери, мученики и гладиаторы уступили место актерам. Кровь, которая лилась на сцене, была уже не кровь, а только видимость. Убивали картонным мечом, и смерть длилась гораздо меньше времени, чем это нужно было зрителю чтобы съесть яблоко.
Правда, и до наших дней сохранилось одно зрелище во всей его первобытной жестокости: я говорю о бое быков. Но т. к. его культивирует одна только Испания среди десятков других, стран, то мы вправе рассматривать его как исключение, подтверждающее правило. Как правило же, наши зрелища (театральные) не угрожают ничьей жизни.
Прошло еще некоторое время и появилось на свет нечто новое: кинематограф. И вот теперь, оглядываясь на путь, пройденный зрелищем от
Может быть, это не от кино и не для кино. Возможно. Но Москвин приносит сюда такую самобытную, такую стихийную мощность, что, может быть, это в сотни раз сильнее того, что мы ежевечерне видим на экране...
Ильинский — молод. Это первое, что чувствуешь, когда знакомишься с ним в кино.
В его образах много какой-то рыхлости, несовершенности, незаконченности. Но он более емок, чем Москвин, более растяжим и подвижен. Он тоже принес театральные навыки и методы театральной школы. Но они менее резки, менее определенны, менее устойчивы.
Он как-то уже ощущает грани масштабов кино и театра. Он где то уже нащупывает эти контрасты. Он намечает уже какие-то другие контуры, какие-то иные штрихи.
Ильинский, пожалуй, не оригинален. Он не создает ни новой школы, ни нового типа комедии. В нем нет отвлеченного, чистого, беспримесного комизма, он весь от головы, от логики, от здравого смысла. Его образы гротескны, но всегда логичны. Его трюки буффонны, но всегда оправданы. В нем ничего нет от эксцентричной природы Чапли
на или Ллойда, его комизм сюжетен, фабулистичен. Из западных комиков он ближе всего к Фатти.
Смех Ильинского не глубок, не лиричен, не сантиментален, но он свеж и задорен. Его формы, конечно, не Гоголь и даже не Чехов. Это просто сегодняшний, острый и сочный Зощенко, неожиданно отраженный в кино почти нечаянной попыткой Ильинского.
Вы помните эти пухлые щеки с неряшливо втиснутым носом. На этом лице — печать какой-то рыхлости, неопределенности, неустойчивости. И она явно сопровождает Ильинского, как робкая, но назойливая тень.
А за тенью мы видим талант и талант удачливый, оптимистический. С большими возможностями, е большими горизонтами.
Две встречи в кино. Встречи старых и близких знакомцев. Обе — различные. Обе — оставляющие разный осадок и разное впечатление. Но обе — сильные, близкие и понятные.
И обе встречи — такие радостные.
ЮЛИУС БУЛЬБУС
К открытию 1 ГОСЦИРКА Клоун Эйжен