мого предприятия (мы живем не в царской России).
Однако, для того чтобы эти художественные идеи театрального дела не померкли — есть единственный путь.
Этот путь художественный хлыст Сорабиса.
Практически это мыслимо в форме особой репертуарной коммиссии, которая контролировала бы репертуар всех театров с художественной точки зрения и выра
ботала известный минимум, употребляя ходячее выражение.
Разнузданость предпринимательской изощренности сценических постановок была бы, таким образом, ограничена.
Никакие материальные обстоятельства не могут быть приняты тут во вни


мание и никакие настойчивые требова


ния момента не в состоянии извинить такого преступного отношения к искус
ству в стране, где правящим классам является пролетариат.
Флагом последнего пусть не прикрывается хищное влечение к наживе, вле
кущей новоявленных „деятелей — спеку
лянтов театра“ по наклонной плоскости к бездне явно нетерпимых и непереносимых злоухищрений над искусством.
Сорабис, где твой хлыст?
Гайк Адонц.


Л. Толстой, Александр III и Победоносцев.


В выходящем на-днях II томе корреспонденции К. П. Победоносцева (Гос. Румянцевский музей.
К. П. Победоносцев и его корреспонденты. „Письма и записки“. Том II. Novum regnum“) среди
высшей степени интересных фактов, рисующих мрачную изнанку не менее мрачного времени Александра III, есть страницы, относящиеся к знаменитой драме Л. Толстого „Власть тьмы“.
Появление этой гениальной пьесы переполошило Победоносцева, главного вдохновителя чер
ной реакции в правление Александра III. Сейчас же он пишет обширное письмо царю, где вся
чески пугает своего коронованного покровителя ужасами, могущими последовать за постановкой
пьесы. Правдивая картина деревенской темной жизни, созданной беспросветным царским режи
мом, кажется Победоносцеву нестерпимо грубой и преднамеренно тенденциозной. Вот как обрушивается Победоносцев на драму Толстого:
„Я только что прочел новую драму гр. Т. и не могу прийти в себя от ужаса. Его усиливает еще слух,
будто бы готовятся давать ее в имп. театрах и уже разучивают роли.
Не знаю, известна ли эта квига вашему в-ву. Я не знаю ничего подобного ни в какой литературе. Едва ли сам Золя дошел до такой степени грубого реализма, какого здесь достигнул Толстой.
Искусство писателя замечательное, но какое унижение искусства. Какое отсутствие идеала,—больше того, отрицание идеала, какое унижение нравственного чувства, какое оскорбление вкуса. Больно ду
мать, что женщины с восторгом слушают чтение этой вещи и потом говорят о ней с восторгом. Скажу еще: прямое чувство доброго русского человека должно глубоко оскорбиться при чтении этой вещи—ЧТо же бу
дет при представлении? Неужели наш народ таков, каким его изображает Толстой? Но это изображение согласуется со всей тенденцией новейших его произведений,—и народ-де наш весь во тьме сидит, и первый он, Толстой, приносит ему новое свое евангелие.
Всякая драма, достойная этого имени, предполагает борьбу, в основании которой лежит идеальное чувство.
Разве есть борьба в драме Толстого? Все действующие лица—скоты, животные, совершающие ужас
нейшие преступления просто, из животного инстинкта, так же, как они едят и пьянствуют,—ни о какой борьте нет и помину. В виду зрителя, можно сказать, проходят по сцене, одно за другим, отравление мужа, несколько кровосмешений, подговор матери сына и жены к преступлению, наконец, страшное детоубий
ство, с хрустением костей младенца,—и все это без борьбы, без протеста, в самой грубой форме, в невоз
можных выражениях мужицкой речи, с развратом и пьянством. И живого лица не видать человеческого. Разве бледная Марина и старик Аким, и тот—какоето расслабленное создание без воли. Говорят, что ко
нец нравственный. И этого я не нахожу: покаяние Никиты в конце представляется каким-то случайным явлением, которое ничего не закрепляет в этой развратной среде, ничего не решает,—так что этот момент пропадает, можно сказать, в сплошном впеча
тлении безотрадного ужаса в течение всех 5 актов драмы“.
После этой сановной „критики“, столп реакции, зловредный советник тупого самодура Але
ксандра III начинает пугать своего властителя
страшными последствиями, если драму Толстого поставят на сцене.
„День, в который драма Толстого будет представлена в имп. театрах, будет днем решительного па
дения нашей сцены, которая и без того уже упала очень низко.
Нравственное падение сцены—но малое бедствие, потому что театр имеет великое влияние на нравы, в ту или другую сторону.
Воображаю первое представление. Ложи будут наполнены кавалерами и дамами высшего общества, любителями и любительницами сильных ощущений днем и ночью. Дамы в роскошных туалетах станут смотреть на представление из чуждого им „му
жичьего“ мира, в котором живут и двигаются тоже люои, но—похожие на животных. В каждом акте ста
нут ощущать приятный „ужас“. В 5-м акте, по случаю детоубийства, хрустения косточек и писка, матери бу
дут плакать, но какие фальшивые слезы. Похоже бу
дет на то, как встарину собирались нарядные дамы смотреть на публичную казнь преступников,—и тоже плакали, между конфектами и мороженным.
Но это не все. Пьеса станет модною. Вся петербургская публика, от мала до велика, потянется в театр. Нравственный уровень нашей публики очень низок. Ложи наполняются девицами и малолетними