У НАС В ПОЛКУ Рассказ полей под белыми надувными облаками. Ряды разрывов вставали в полях, точно старинные помещичьи аллеи, и от дыма к дыму ползли приземистые немецкие танки. Бойцы таращили глаза по ночам, дивились снам, и, слушая их разговоры, Паншин да­же как-то успокаивался, оттого что знал, что эту несуразную картину пахучей и теп­А о лой родной земли, попавшей в смрадную переплавку, носит в себе не он один, -- весь полк. Не забывалось Паншину, как однажды пошел в атаку в полный рост спокойный и мирный человек по фамилии Синеоков, товаровед из сибирской тайги. ночью, в отбитом окопе, Синеоков под­полз к нему, затянулся цыгаркой, чтобы осветить лицо агитатора, и долго с непо­нятным волнением шептал и про горбатых сибирских сигов, и про серебристую чайку, какие у нее маховые крылья, черные с белыми вершинками, а клюввжел­тый, лопаточкой… Паншин даже не понял-- чем это? Уж так неуместно ему все это показалось после боя, в загаженной щели окопа. И вдруг его озарило: «Войну себе об ясняет человек», - подумал Паншин. Видно, сейчас человеку нужно вспомнить все это, -- не до войны, не после, а сей­и парторг. час, после боя, в котором он остался жив победил. Позже он часто думал об источниках силы, которая одолела Гитлера, а, пожа­луй, он и сам, Паншин, был источником силы, Только по качалу слишком нетер­пелив был он, запальчив. Уходили за Днепр. Сколько тоски было в лицах бойцов, когда прошли по запорож­ской плотине. И Паншин волновался, - чем же поднять настроение, боевой дух? Пожилого бойца, обозленного отступле­нием, не мывшегося неделю, заросшего клочкастой бородой, Паншин остановил уже на том берегу. Форсировал, товарищ? - так он спро­сил громко под грохот рвущихся снарядов, и в голосе агитатора бойцы услышали пан­шинское предупреждение: «льстить не бу­ду, держись!». - Форсировал, - ожесточенно ответил боец. - Днепр? - Днипро… С вами вместе. -С востока на запад? - допрашивал Паншин заросшего от тоски человека, ища доступа к его обиженному сердцу. - С во­стока на запад?. Нет, с запада на восток… С вами вме… сте. - А чего ж воды напоследок пожалел  помыться?почти шопотом, со злостью вы дохнул Паншин… Не глядел бы на тебя. А через час парторг полка отозвал Пан­шина, сели на бугорке, и был виден в знойном мареве, среди пшеничных полей, оставленный Днепр. Что с тобой, заскучал? спросил - Думал, что хорошо говорю, Нет… Оби­дел человека… Нельзя… -Ты маленький, вот ведь беда какая, задумчиво сказал парторг. Я вспыльчивый. - Вот именно, Маленькие - они такие: пых и погас, как свечка, А на войне нуж­но терпение… -Это верно, - согласился Паншин и вытер мокрый лоб рукавом. - Нужно уметь подойти к человеку, а то обложат тебя за милу-душу… Что поделаешь, - вздохнув, сказал парторг и осторожно, будто совет подал: ты к бойцу с подветренной стороны в душу залез?…» подойди… - То-есть, как это? - А так, чтобы он сам потом не мог со­образить: «Как же он, хитрый чорт, ко мне  Они оба даже оглянулись, не подслуши­вает ли кто, и посмеялись, как смеются по… рой два простодушных человека, придумав­ших хитрость и довольных собой. Четыре парторга с тех пор сменились в полку, Одного Паншин сам похоронил под Сталинградом, второй погиб в наступлении весной под Николаевом, третьего увезли в госпиталь и он не вернулся, четвертый получил повышение, и Паншин долго с ним переписывался, но теперь, спустя три года, все они казались ему на одно лицо, одним парторгом полка, идущим из ночной мглы к солдатским кострам, сидящим с газетой среди земляков, зовущим отсталых в бою. И не забылся тот день беседы с первым   ти бираясь из взвода во взвод. Нужен ему был позарез сержант Чумак, тот упрямый боец, с которым вместе когда-то перехо­дили Днепр с запада на восток. А теперь, вот он Днепр-впереди! Он разыскал Чумака уже в сумерки, они присели на краю воронки, окаленной до синевы, и са­поги их почти касались мутнозеленой во­ды. Чумак пополоскал голенища, вытер руки о край шинели, но и она была до са­мых сержантских лычков в мокрой грязи; он усмехнулся: - Эх, засмальцевался же я… -- Ничего. Не из дому идем --- домой,-- сказал Паншин. - Верно, согласился сержант. Чем ни ближе к победе, ближе к дому… А мои де­самый потешный возраст сейчас, невпопад, видно задумавшись, сказал Чумак, и Паншин вдруг разглядел, что ухо шапки-ушанки на голове Чумака, как всег­да--торчмя. Сержант рассказал Паншину о жене и детях -- семья у него проживала два года под немцем в селе, за которое дрался полк. Чумак недавно повидал свою семью В жизни каждого бывает такой исповедный час, когда только не мешай, не тронь, ду ша просит… Выговорившись, Чумак при­слушался к канонаде, он весь еще был там, в несмолкавшем бою. - Вишь дает жизни… Богат мельник шумом. - А тебе не страшно было нынче, Иван у бойцов: Данилович? После того, как своих пови­дал?… Так - по совести? -- спросил Пан­шин. - А чего страшно… Убьют, так убьют, а ранят,--он подумал,так вылечат… - Пойдем, расскажешь бойцам, как во­евал, - решительно сказал агитатор и поднялся. - Сегодня праздник в полку. Чумак пошел неохотно. - Да что там… -- отнекивался он и уп­рямо усмехался, как будто собственным пальцам, которые крутили цыгарку. А Паншину не этого нужно было, и он допы­тывался; Чумак мрачнел, ища сочувствия - Чего ж тут рассказывать… Известно, мы житной соской вскормлены, нас ман­ной крупкой не кормили… - А расскажи-ка, Иван Данилыч, как немец твоих детей пестовал? …Жменьку давали, медленно вспоминал Чумак, что запало ему в душу из тихого ночного разговора с женой.---Под. ставишь левую горсть­сколь у кого вме­стит, насывают, Живи… А у моей-то пяте­ро ребятишек, мал-мала меньше. Она за них подставит руку - бьет фриц нагай­кой, давай ему детскую горстку… Фюр киндер… Да боже ж мой, детская горстка, она махонькая, хоть слезами ее размачи­вай, хоть кувалдой растаптывай… Бойцы сумрачно слушали. И Паншин слушал. «А ведь верно -- не должность!», - подумал он о себе далекими-далекими словами -- из начальных дней войны. К ночи над хмурым осенним полем се­ялся по-апрельски теплый и реденький дождь, только корешки в земле обмывал да увлажнял сухую махорку в кисетах. Вдали полыхал страшный бой за Днепр… Так переходили они из взвода во взвод, всюду Паншин допытывался у Чумака и сам досказывал кое-что, а Чумак ухмы­лялся, упрямился, Только где-то, уже в восьмой роте, сержант понял, - проняло его, - что хотел внушить людям Паншин: что был он в бою не просто Чумак, Иван Данилович из хутора Богомазы, а был он воин Красной Армии, выполнивший свя­тую присягу, и что свершенное им­не про­сто кулачный бой, о котором он стеснялся рассказывать, как человек в летах, что это не то, как в детстве, когда воевал с хутор­скими ребятами, а потом сам и бахвалился. Разве ж можно так к людям итти: оскла­бясь, делая вид, что ничего не случилось. Они ж сами такие как ты, смерть видали… И он уступил слово Паншину, думая про себя так: пусть рассказывает о нем по­серьезнее, построже, как о некоем воите­ле, совершившем назначенный подвиг. Он не стал даже крутить цыгарку, держался хмуро, достойно, слушал агитатора, как все другие, внимательно, наклонив голо­ву; доверчиво следил по рассказу Панши­на за всем, как было дело, и даже за теми подробностями, какие не совсем сходи­лись с правдой. Правдой был теперь рассказ Паншина. парторгом, когда мир спелых полей казал ся по горизонту отчетливо круглым, брон­зовым и вместе с зеленой лентой Днепра как бы предвосхищал круглую форму ме­дали с выгоревшей мутно-зеленой ленточ­кой, знакомой и милой каждому фронто­вику-сталинградцу, Народ учил агитатора. Иногда не находи­лось единственного, точного слова. Его подсказывали Паншину. В зимнюю ночь штурмовали немца в дон­ской станице Боковской, Теперь - только  вперед! Гнать злую силу с родной земли! В морозной белизне лунной ночи Паншин шел в рассыпанных цепях полка и видел, как в чердачном окне, судя по вспышкам, работал немецкий пулемет, прижимал на­ши цепи, Чьи там руки на гашетках? Пан­шину хотелось добраться до него, сгоряча, хоть при свете цыгарки, заглянуть в нена­вистную харю и - скуловращательным, «по зубам - по салазкам», -- как гово­рили когда-то мальчишки в селе… Вдвоем с бойцом Якимовым Паншин ворвался в пустую хату. В сенях, на чер­дачной балке, верхом сидел немецкий офи­цер, хотел, видно, спрыгнуть, да помешали, Паншин успел проскочить в комнату, а Якимов прижался к стене, но немец не мог достать его из пистолета. -Бей его через потолок! - крикнул Якимов из сеней. Целого диска не пожалел Паншин -- весь   его в потолок! Очнулся, когда немец рух­с шены, сы мова. - Дойду. потерпи… нул в сенях, спиной стукнул об дверь. Якимов его пристрелил в упор, Он стоял над трупом, и автомат еще дымился. Из рукава Якимова натекала на пальцы кровь. Молодой боец не видел этого, он глядел на немца. - Что смотришь на него? Знакомый? - удивился Паншин. Но Якимов не ответил. Он смотрел при­стально в бледное лицо убитого немца - морозца его губы точно были подкра­и резко выделялись на щеках поло­грязи. Что ты уставился? - На человека похож, - удивленно ска­зал боец. - Как ты сказал? - На человека похож. Вот гад, с тоской и обидой выговорил Якимов. Так были сказаны для самого себя эти слова, с такой обидой за все человечест­во, что Паншин не пошевельнулся, вот оно верное. - Сможешь дойти? -- спросил он Яки­- Иди… Только дай простой карандаш. Нету?… Оставшись один, Паншин снял с черда­ка пулемет, потом на подоконнике, при свете луны, писал листовку-молнию, пи­сал теми словами, какими только что сказа­лась и ненависть Якимова и его обида на немца, что он на человека похож, У Пан­шина не было под рукой простого каранда­ша, чтобы написать эту листовку, при­шлось писать огрызком химического, и в снежной степи бойцы передавали его ли­стовку из рук в руки в жестяной коробоч­ке, чтобы буквы не расплылись. Каким делали Паншина в боях, таким он становился. Бойцы создавали агитатора по себе, а потом слушали его. Полк наступал, не выходя из боев. У станции Янцево полк первым форсировал знаменитый противотанковый ров, опоя­савший Запорожье. Утром во время атаки Паншин заметил сержанта Чумака, кактот подполз к громко стонавшему раненому и укорял его: -Что же ты на расправу жидкий… Поют --- «смелого пуля боится», а ты?… Ты Потом Чумак вскочил и с автоматом побежал вслед за товарищами в сторону противотанкового рва. К вечеру распро­странилась весть о подвиге сержанта. Гра­натами он заглушил станковый пулемет, повел бойцов на скифский курган, переде­ланный немцами в железобетонное укреп­ление, в немецких траншеях одного сшиб кулаком, другого, сказывали, задушил, скатившись с ним на дно окопа. В этот день полк стал гвардейским. По­литработники сбились с ног: кто проводил беседы, кто выпускал боевые листки, парт­орг восстанавливал на станции советскую власть, Паншина искали по батальонам и не могли найти. Он сам искал кого-то, про­
Николай АТАРОВ

В степном краю на южных фронтах сра­жался стрелковый полк, Теперь он гвардей… ский, титулованный, но в начале войны он был просто номер такой-то стрелковый полк. Тогда-то и появился в нем агитатор Пан­шин. Он прибыл летом 1941 года из Кунгур­ского совхоза, где работал агрономом. Полк не выходил из боя, полк отступал, и было непринято болтать о том, что каза­лось непонятным, А Паншина прислали в полк агитатором. Нетерпелив был - сам маленький, одышка, несмотря на молодость, взгляд вспыльчивый, лоб мокрый, и даже гимна­стерка на нем как-то выцвела раньше, чем на других. В жаркие минуты он выхваты­вал из кобуры наган, совал за пояс и с гра­натами в обеих руках устремлялся вперед. Но людей не замечал в бою, был занят со­бой -- вот тебе и агитатор! В первом бою он набежал на труса, который засел в пшенице и голову спрятал в руках, Он мог бы пристрелить его сгоряча, но почему-то только поморщился, «Слушай, и так жарко, а ругаться в такую жару…» - и, недосказав, дал ему по затылку чем по­пало - гранатой. Он ясно припоминал впоследствии, что не было чувства презре­ния, гадливости, а было чувство заботы о самом себе, как бы не лечь рядом, да страх за себя, за свою волю,-вот что за­ставило его безвредчо, точно палкой, ты­кать гранатой и шептать: «Слышь ты, нельзя, нельзя так…» И вдруг он обозлился на себя и закричал на все поле, полное ле­жащих и бегущих бойцов: -Не травой, так сеном! Вперед, бойцы! и побежал к немецким окопам, обгоняя других. Что он хотел высказать в этих словах, он и сам не знал, и никто не понял. Но отчаянный призыв никому неизвестного агитатора всех повел вперед, а потом в от­битых окопах, когда успокоились, насме­шил всех; поговоркой кунгурского агроно­ма в полку снарядились надолго, точно ма­лой шанцевой лопатой, всегда подвешен­ной на боку… И чуть что -- кстати или некстати - говорили потом: «не травой, так сеном». Так, порывисто и неумело, начал свою боевую жизнь политрук Паншин. Через месяц он был ранен. Кто-то бросил рядом с ним мотоцикл и ушел пешком. В знойный день короткая, вонявшая бензи­ном тень мотоцикла несколько часов спа­сала его от солнечного удара. Вдали по шляху на Кучурган уходили полковые ба­тареи, утыканные ветками. Паншин не по­нимал, что идут батареи, казалось, мимо неподвижных деревьев плыли тоже дере­вья, От обиды Паншин стонал и задыхал­ся, а думал, что это он смеется… «В пол­дневный жар, в долине Кучургана…». Вспоминался отец, - по-детски снизу он видел всклокоченную ветром бороду, му­жицкие руки с обкуренными пальцами, в которых гнулись черные потные ремни конской упряжи, А потом в долину Кучур­гана входила мать - веселая веснущатая старуха с выбитыми коровой передними зу­бами… На сплетенных руках его пронесли мимо штабных палаток, маленького, без фураж­ки, бритоголового, руки в крови на плечах санитаров, и в правой руке, как на крючке, висящая полевая сумка. Его раскачивали на-ходу, кость терлась о кость. Он терял небо над головой, без сознания, в бреду снова шел в бой, а бой - это тяжелое самопринуждение, это чавкание и свист го­рячих осколков, летящих в тебя, только в тебя… но выговорил он кому-то склонившемуся Вот войну себе об ясняю, … медлен­над ним. - Как об ясню себе войну, стану храбрым… - А кем вы у нас в полку? - спросил тот усталым голосом. - На должности агитатора, - с трудом вспомнил Паншин. - Это не должность, - спокойно возра­зил комиссар полка. - А что же это?… … Не должность… - и больше ничего не добавил. После ранения он нашел полк уже У Днепра. Товарищи не заметили перемен в Пан­шине, потому что сами все изменились. Он присаживался с бойцами, рассказывал, ка­кие где почвы в Советском Союзе и что родят, и почему элеваторы всегда стоят фасадом на юг, и о том, как в Сибири дога­дались пырей оженить с пшеницей. А в са­мом деле, какой он был агитатор? Он был агроном семеновод, Он всегда любил агро­номическую науку за то, что она советует­ся с простым человеком. Когда он смек­нул, что эта черта его мирной профессии годится и здесь, в стрелковом полку, он обрадовался война об яснилась ему каким­то краешком. Он шел по испорченным войной полям, и каждый обрушенный дож… дями окопчик что-то подсказывал ему о тех, кто здесь окапывался, томился без ку­рева, угревался в заморозки, а подошло время - и вот же: набросал справа от се­бя пючернелую горку расстрелянных гильз. Было трудное время для агитатора: все были злые на правду, взбудораженные, А Паншину приходилось каждый день читать людям сводки об оставленных городах. Терпеливые люди слушали молча. Иногда агитатора выручали самые неожиданные вещи: однажды во время политбеседы их застит косой дождь в некошенных лугах; и этот дождь, пронизанный солнечными лучами, знакомый всем с детства, вдруг всех расшевелил и странно сплотил всех вокруг Паншина, и бодрость вернулась са­ма собой, не стало нужно никаких слов. Ночами перед стрелковым полком, цепе­невшим в окопах, развертывались в тре­вожных солдатских снах картины мирных
MAЯ СеНАРОДНЫ ПРАЗДНИК ОБЕДЫ
Издательство «ИСКУССТВО».
Плакат работы В. ливановой.

Вадим КОЖЕВНИКОВАМОЕЕЛАВНОF В берлинской битве каждый наш воен­ный журналист готов был отдать все на свете но только бы первым оказаться у здания рейхстага, за которое шел неисто­вый по своему напряжению бой. Увидеть первым, как водружается знамя Победы над рейхстагом, разве это не высшее счастье! Ему крикнули шутливо: - Может, ты свою фамилию забыл? - Нет, не забыл,- ответил боец глухо. Тогда озабоченно осведомились: - Ты неграмотный, что ли? - Нет, грамотный. И опять боец продолжал стоять в глубо­кой задумчивости, повернувшись лицом к
Мы карабкались по обломкам зданий, и падающие стены напоминали собой стре­мительное движение гигантских каменных стене рейхстага, с запыленными битым кирпичом плечами, в гимнастерке, темной на спине от больших бурых пятен пота. Наконец, будто разрешив что-то очень Артиллерия проламывала путь вперед важное, боец тряхнул головой, развел опу­бойцам. Мы проходили сквозь эти проломы в щенные плечи и с силой начал выцарапы­зать на стене рейхстата осколком снаряда
улицах, как сквозь сумрачные тоннели, на­большие, в камень уходящие буквы. полненные еще горячим дымом 1 Наша артиллерия поработала в Берлине с большим толком. Это может подтвердить каждый, кто имел удовольствие взглянуть на город с какой­нибудь высоты. И когда, наконец, мы пробрались к зда­нию рейхстага, внутренность которого на­поминала каменоломню, мы застали там еще тех бойцов, которые первыми ворва­лись в него. Офицер, участвовавший во взятии стага, указал нам на бойца, особо отличив­рейх-Но шегося в штурме. Он так долго и тщательно вырубал в стене свою подпись, что мы успели забыть о нем и не заметили, когда он ушел, за­кончив свою работу. Больше всех обеспокоились тем, что боец ушел, наши фотокорреспонденты. - Как же так,- говорили они,-- мы его столько раз засняли, а фамилии не знаем. Мы успокоили их, напомнив, что свой автограф боец оставил на стене рейхстага. когда мы подошли к тому месту, где раньше стоял боец, вырубая свое имя на стене рейхстага, мы увидели только одно слово, глубоко выбитое в камне: Сталин. Это была солдатская подпись бойца, пер­вого, ворвавшегося в здание рейхстага. И вот прошел уже год с того времени. Но каждый раз, когда я вспоминаю этот эпизод, все существо мое наполняется чув­ством глубокой любви и преклонения пе­ред человеком, который с такой высокой честью выполнил свой воинский долг и с такой величественной простотой сказал о себе одним словом. И если б кому-нибудь из нас удалось проникнуть в те мысли, которые обурева­ли неизвестного бойца, когда он стоял, по­и удалось узнать, о чем он думал в эти мгновения, этот писатель сумел бы написать книгу о Великой Отечественной войче, в чертах героев которой каждый участник этой войны узнавал бы себя, свое самое главное, самое сокровенное, что помогло Годержать великую победу.
Этот боец, уже окруженный фотокоррес­пондентами, с удовольствием позировал, становясь на ступени рейхстага с гордели­во поднятой головой. Могучий рост, плечи, усы, ордена и ме­дали - все это служило бесценной добы­чей для фотокорреспондентов. «Настоящий герой!», восхищались они. - А как же, - с достоинством согла­шался боец, и тут же открыто хвастал: - Я здесь на лестничном пролете один с четырьмя немцами справился. И вот тогда кто-то посоветовал бойцу истории, расписаться на рейхстаге. «Для чтобы потом все знали, кто его первым брал». Боец послушно взял с земли острый оско­лок снаряда, подошел к стене, поднял руку и… И вдруг он опустил ее и долго оста­вался так в странной, напряженной позе с опущенными руками, повернувшись лицом к стене.
Сергей островой Красный флаг на Эльбе Как часто во время войны каждый из нас мысленно рисовал себе ее конец. И всегда это было по-разному, Одним пред­ставлялось, что это непременно произой­дет ночью. Другие утверждали, что все это будет ярким солнечным утром, и не­пременно весной. Некоторые говорили, что последний выстрел на войне отзвучит так же неожиданно, как прозвучал и первый выстрел, развязавший войну. Но как бы ни были различны наши представления об этом моменте, все мы сходились на од­- Война закончится полной нашей победой, в Берлине или где-то за ним! Я встретил праздник Побелы на Эльбе. Наша славная Карачевская дивизия, на­гражденная тремя боевыми орденами, вы­шла к Эльбе, прикрывая Берлин с севера, и форсировала на своем пути Одер, с его широкими заболоченными поймами, В то время войска маршала Жукова развива­ли наступление на Берлин и в результате ожесточенных боев овладели им второго мая, Чем ближе мы подходили к Эльбе, тем все большше и больше ослабевало сопро­тивление немцев. В некоторые дни диви­зия делала переходы по пятьдесят, шесть­десят километров. Стали попадаться уже абсолютно целые, не тронутые войной го­Европа прошла мимо нас с флагами своих освобожденных ро­дин, и это было похоже на яркую, неви­данную манифестацию, которая навсегда останется в памяти. Тысячными колоннами брели навстречу пленные немцы, Они шли без конвоя, на них уже никто не обращал внимания. Ци­вильные немцы тщательно мели половыми щетками улицы. Наши комендатуры строго следили за чистотой и порядком. В городе Ленце (что неподалеку от Эльбы) у ворот одного дома я повстречал двух украинок, возвращавшихся к себе на родину, Было им лет по семнадцати, по восемнадцати, были они по-хорошему смешливы и щебетали без умолку, точно птицы, выпущенные на волю. Называли они друг друга на «вы» и не иначе, как «кума» или «кумушка». В Ленце они сде­лали привал и уже успели за это время напечь вкусных блинов и ватрушек. - Та, пожалуйста, та зайдите ж к нам блинков покушать, сделайте милость! Трогательное это радушие было живым подтверждением того, что каким бы ис­пытаниям ни подвергала судьба советско­го человека и куда бы она его ни закину­ла, советский человек всегда остается об­щительным и широкодушным, готовым от­у что него дать есть. своему земляку последнее,
На Шарлоттенбургершоссе.
Мост через Шпрее.
Из фронтовых зарисовок В. нечаева.же
к офицеру. -- Рябинин! о безрадостном бое у Бессчастной и наз­вал фамилию Рябинина. Я надеялся, что он здесь, что он откликнется. Но он не отоз­вался, В день освобождения Севастополя я искал его на улицах, пролегших между белыми руинами, и не нашел. Но все же я верил в то, что когда-нибудь встречу его, встречу обязательно. ОтходРовно через год мне довелось видеть зрелище до того грандиозное, что воссоз­дать его трудно: стихийный фронтовой са­лют в честь победы. Это было далеко от Крыма, у берегов Балтийского моря, на единственном неподвижном в эти дни уча­стке фронта, участке между Тукумсом и Либавой, где мы блокировали двухсотты­сячную немецкую группировку. Неведомо, кто первый из радистов в ночь с 8 на 9 мая ошалело выскочил из блиндажа с ликующим криком: «Капиту­лировали!», Но через мгновение в небо взвилась очередь трассирующих пуль, за­шипели ракеты, загрохотали зенитные орудия. И на небе огненным многоточнем млечного пути, но близким и ослепитель­но ярким, начала вычерчиваться сверкаю­щая линия, в точности повторяющая изги­бы линии фронта. Переливаясь разноцвет­ными огнями, она стремительно удлиня­лась, уходя вдаль на десятки, на сотни километров, Из траншей и землянок вы скакивали люди и стреляли вверх из вин­товок, автоматов, цистолетов. И каждый, глядя на гигантскую огненную полосу небе, видел, как она сливалась с салют­ными огнями над Эльбой и Дунаем. В трепетном полыхании света от ракет и орудийных вспышек я увидел офицера. Он стоял над окопом. Его лицо было за­прокинуто кверху и широко разведенные руки с сжатыми кулаками были вздеты небу. И когда вблизи вспыхнула ракета, увидал, что на глазах его сверкают слезы. Что-то знакомое, до боли врезавшееся в к я в память мелькнуло передо мною в этой фигуре, в этих сжатых и поднятых к небу кулаках, в этих глазах, наполненных сле­зами. - Рябинин! - крикнул я и устремился
В. ГОФФЕНШЕФЕР СЛЕЗЫ СОЛДАТА В сентябре сорок первого года немцы прорвали перекопские укрепления и вторглись в Крым. В течение месяца наша армия сдерживала их на ишуньских пози­циях, но в конце октября они снова пере­шли в наступление. Завязались тяжелые бои, У немцев было много танков, мино­метов, самолетов. Враг подминал сухую землю северного Крыма и господствовал в небе. Борьба была неравной. У одного из соленых озер расположи­лась деревушка с невеселым названием Бессчастная, Севернее Бессчастной, где с раннего утра разгорелся бой, я наткнул­ся на позицию сорокапятимиллиметрового орудия, Она находилась почти у самых стрелковых окопов. Я спросил у артилле­ристов, из какой они дивизии, и они наз­вали номер дивизни, прибывшей к нам из недавно оставленной Одессы. Ночью, во время перемещения частей, они потеряли связь со своим полком и теперь вот, при­строившись пока к первым попавшимея стрелкам, действовали самостоятельно. Орудие било по противнику без целе­указаний. Выбирал цели по своему разу­мению и корректировал огонь командир расчета старший сержант Рябинин. Судя по тому, как он работал, это был опытный артиллерист. Натренированным слухом он ловил момент, когда вражеский снаряд должен был разорваться, и звук выстрела его орудия сливался с грохотом взрыва. Но укрыть орудие от зрительного наблю­дения было трудно, В небе вдоль линии фронта летал немецкий самолет-корректи­ровщик, Деловито, не торопясь, перевали­ваясь с одного скошенного крыла на дру­гое, черный коршун высматривал наши по­зиции и огневые точки. И чем яснее ста­новилось, что зениток у нас мало, а истре­Литературная газета 2 № 20 ку бителей и вовсе не видать, тем он стано­вился назойливее и нахальнее. Бывало так, что приближение самолета заставляло орудие прекратить огонь, Тог­да, наскоро набросив на маленькую пуш­несколько веток акации, расчет уса­живался в узеньком окопе и ждал, пока вражеский корректировщик удалится. В одну из таких минут мы с Рябининым перешли в соседний окоп. Он стал мне рассказывать, как дрался под Одессой и какие хорошие ребята у него в расчете, Но по тому, как часто он поглядывал на­верх и неожиданно замолкал, я понял, что ему сейчас не до рассказов. Он думал о бое, о своем орудии и о кружившемся над нами черном коршуне, и лицо его стано­вилось мрачным и злым. - Вот сволочь! Висит над нами, изде­вается этот немец, и хотя бы один наш истребитель был здесь, И вчера тоже не было наших ястребков… Куда ж они дева­лись? Эх, мать честная! В голосе его была тоска. А воздушный корректировщик делал свое дело. Вражеские снаряды стали ло­житься все ближе и ближе к орудию.Один из них разорвался совсем близко. Метнув­шаяся с бруствера земля заставила меня зажмурить глаза. И в этот миг я почувст­вовал, как кто-то рванул из моих рук ка­рабин. Открыв глаза, я увидел Рябинина. ком, пехотой. Вскинув карабин, он целился в самолет. Он выпускал по воздушному корректировщи­ку одну пулю за другой, Лицо его было искажено гримасой страшной ненависти, из глаз катились слезы, губы его исторга­ли отчаянные ругательства, такие, какие могли быть произносимы только челове­дравшимся в Одессе рядом с морской А когда кончилась обойма, он вздел к небу руку и стал грозить самоле­ту кулаком. Да, Рябинин стрелял, ругался и плакал, илакал от ярости и бессильной злобы. И
каждая слеза была каплей крови, исторг­сдатского серац Через некоторое время, когда осколки снарядов заполнили воздух непрерывным воем, когда немецкие мины начали ло­житься так кучно, что в черном дыму, ка­залось, взрывается склад боеприпасов, Ря­бинин приказал откатить орудие на другие познции. Но путь к ним вел в тыл рябининского орудия был частицей начав­шегося общего отступления перед воору­женным до зубов противником. Много крови было пролито на крымской земле. Много трагедий, куда больших, чем слезы Рябинина, видали степи и горы Кры­ма. Но когда я потом вспоминал о них над осенним крымским простором, из горького дыма тяжелых сражений встава­ло предо мною искаженное горем лицо солдата. Я помнил о нем под Сталинградом, на Миусе, под Мелитополем. Побеждая, мы не забывали о страданиях поражения. Воспоминания о них давали силу для но­вых побед, силу ненависти и мести. У на­ших офицеров и генералов, погнавших врага на запад, не исчезла и не исчезнет седина, появившаяся в тяжелых боях со­рок первого года. Наступающие солдаты несли в своей душе горькие слезы нашего отступления, Солнце победы не сушило их, оно взрывало эти кристаллы горя, как огонь взрывает порох. И горе обрушива­лось на врага. Нет, не мог я забыть Рябинина! И осо­бенно остро вспомнил я о нем, когда в дни форсирования Сиваша оказался в районе Бессчастной. А когда в апреле со­рок четвертого мы ворвались на крымские просторы, когда пение жаворонков в яр­ком весеннем небе звонкой нитью проши­вало сплошной гул наших танковых ко­лонн и воздушных армад, мне казалось, что вот здесь, где-то рядом, мчится во главе своей батареи или дивизиона и Ря­бинин и вслед за командой «огонь!» он кричит: «Вот вам, вот вам, вот вам, про­клятые!». В те радостные дни я напомнил в газете
Я подошел почти вплотную к нему, но он не слышал меня, не видел меня, Он все смотрел, смотрел на ночное небо, в кото­ром рвались зенитные снаряды и ракеты и плыли огоньки трассирующих пуль. - Ах, ты, боже ж мой!… - протяжно приговаривал он. - Ах, ты-ы-ы, мать че­стная, а! Ну, во-о-от… ну, во-о-от… Ах, ты-ы-ы… Голова его медленно покачивалась из стороны в сторону, а поднятые руки рас­ходились все шире и шире, и если бы не крепко сжатые кулаки, можно было бы подумать, что он готовится обнять небо. Он глубоко вбирал в себя воздух, как че­ловек, только что поднявшийся на гору, и, выдыхая, все повторял свое: «Ах, ты-ы-ы!». И в этом тихом и без конца повторяе­мом несложном восклицании было слышно такое, что не позволяло тревожить челове­ка, который стоял вот так под ослепитель­ным небом победного фронтового салюта и сам себе рассказывал о том, что он пе­режил за эти годы и чего добился и дож­дался. Но нетерпение мое было велико, и я совершил кощунство. Товарищ Рябинин! - снова оклик­нул я его. Он вздрогнул, опустил руки и выпря­мился. На меня глядело серьезное, мокрое­от счастливых слез и совершенно незнако­мое лицо. - Извините, вы, верно, обознались, - смущенно сказал офицер, - моя фамилия не такая. - Ну, все равно, товарищ, - ответил я. И когда мы обнялись, я подумал о том, что все же не обознался. И еще я подумал о том, что радостью тех минут не залечить кровавые борозды следов, оставшихся на сердце от ярост­ных, тяжелых и горячих, как свинец, сол­датских слез, пролитых в первый год вой­ны, И, быть может, так и надо, -- чтобы мы всегда помнили, как дорого нам стоила победа и как она нам дорога, и чтобы мы никому не позволили посягать на нее.
Пятого мая полки наши В городишке Ной-Калис американцев канал
встали на Эльбе. нас отделял от шириной всего в пол-
тора метра, Это уже была «граница» со всеми ее особенностями. но как же, все-таки, закончилась для меня война: А произошло это именно так, как я себе и представлял: обязательно ночью и обязательно кто-то разбудит. «Добрым вестником» оказался ордина­Он разбудия сказал всего толь­рец начальника политотдела, меня в три часа ночи и ко одно слово: К начальнику!
Тот сидел у радиоприемника. Слов не надо было. Всё стало понятным и так. Мы крепко обнялись, расцеловались. Один за входили до уже утра. немецких Спать А люди. самого ложился со мая одним в комнату не никто
утром
девятого
домов
всех ли сняты белые лескались красные. деревьях, на стать заре, и легкий
бы­флаги, и вместо них зап­Всюду: на домах, на палисадниках алели они под­майский ветерок под-
нимал их трепещущие крылья. Здесь, в старинном немецком селе, на Эльбе, с особенной гордостью за свою ар­мию и за свое государство смотрел я на наши красные флаги, флаги немеркну­щей Правды и живой Свободы.