Лев ГУМИЛЕВСКИЙ
«двойной бухгалтерии» в критике в себя, он ищет слов, чтобы назвать бродящие нем чувства и силы. Он хочет услышать то что поет у него внутри», -- заявляет критик. к Конечно, у нашего читателя много и бодрости и оптимизма. Но значит ли это, что советский лирик жинет «заемной» бодвостью и в этом смысле должен плестись позади читателя, а не освещать путь народу в будущее, как это полагается инженеру человеческих душ? И если читатель хочет понять самого себя, если он ищет слов, соответствующих его чувствам, он, естественно, ждет от советского поэта и призывов повседневной борьбе за коммунизм, и стихов, лирически запечатлевших пройденный им, советским человеком, путь. Как же можно с таким исключительным легкомыслием противопоставлять лирику призыва «лирике самораскрытия» и в то же время ханжески цитировать Маяковского, как это сделал Корнелий Зелинский в нонце своего обзора Совершенно понятно, что при такой либерально-обывательской «методологии» у критика получился обзор советской лирики 1945 года, совершенно дезориентирующий читателя. Закономерно, что в таком обзоре он не останавливается на лирике Твардовского, не упоминает об Исаковском и о других наших значительных поэтах. Само собой разумеется, что критик, назвав в оптовом порядке почти сорок молодых лириков, о большинстве из них отозвался пренебрежительно. Ведь ему надо было доказать «общее усиление… интимности в нашей поэзии». 3. монова, какой нельзя игнорировать и какой может напомнить подобное проникновение поэзии в такие слои, куда она обычно не проникает, например, к хозяйственникам, об ясняется не только тем, что Симонов превосходно угадывает то, чем живет в данный момент народ. Так же, как и в своих очерках, Симонов и в стихах в высшей степени ясен, конкретен, именно житейски убедителен». Но как раз эта ясность и конкретность поэзии Симонова не устраивает критика, Он пишет: «Уязвимость лирики Симонова… в слабом поэтизме его поэзии, в том, что она слишком «заземлена» (сравните его женщину с героинями Блока)… в его лирике нет прозрачной «таинственности» и т. д. и т. п. Пусть Симонов «превосходно угадывает то, чем живет в данный момент народ». Но это К. Зелинского мало интересует. Он поверяет ценность поэзии Симонова не жизнью, не запросами народа, а своими литературными реминисценциями. Так же он поверял ценность лирики Щипачева не моральной проблематикой советского общества, а «хмельной поэзией» от Катулла до Есенина. Более того. Чтобы уязвить недостаточно таинственную поэзию Симонова, он сопоставляет образ его лирической героини с «Незнакомкой» Блока. Характерно, что в этих своих литературных аналогиях Зелинский «перескакивает» через поэзию Маяковского, достоинство когорого было какрази в том что он придавал своей лирике могучую земную силу. «Здесь, на земле, хотим -- не выше жить и не ниже», - восклицал великий поэт революции, который страстной творческой полемикой с образами Блока и других символистов («Незнакомки», «дымки севера» шли на дно, как идут обломки»писал Маяковский в поэме «Хорошо!») открывал новые широкие горизонты перед русской и вой лирикой.русской и миротем Чем внимательнее мы станем вчитываться в отдельные, на первый взгляд путанные субективно-эстетические оценки Зелинского, отчетливее будем убеждаться, что в этой путанице есть своя система, что в этой вичто перед нами не только случайная болтов. ня на темы поэзии. Как бы ни «вдвигал» Зелинский свои критические фразы в «некоторую замысловатость», он явно опирается в своих оценках на определенную и своеобразную эстетическую методологию. Чем дальше читаешь статью, тем нагляднее становится, что критик не отделывается случайными оценками, а стремится поучать нашу поэтическую молодежь, что он не ограничивается обозрением советской лирики минувшего года, а пытается наметить пути дальнейшего развития советской поэзии, формулировать ее задачи. Не случайно свою статью он закончил безапелляционными словами: «Вот к чему мы зовем лирическую поэзию наших дней». Итак, какова же эстетическая методология Корнелия Зелинского? И к чему он призывает советских поэтов? 2. нет! Весь вопрос в том, как конкретно понимать этот термин. Разумеется, лирический жанр, в отличие от эпического, имеет свои законы, когда писатель, исповедуясь до глубины души, раскрывает через свое «я» свое отношение к действительности. Но в том-то и дело, что отношение социалистического человека и к себе и к действительности таково, что, будучи выражено в любой лирической форме, оно всегда звучит общественно. Оно находит отклик в сердцах сотен тысяч, Разве исповедь Павла Корчагина - Николая Островского, эта подлинная лирика самораскрытия не была в то же время проповедью бодрости и борьбы для миллнонов читателей? Разве не печатались и не звучали призывно на страницах наших газет глубоко лирические стихи советских поэтов? Зелинский формально призывает к обогащению поэзии, проповедуя «лирику самораскрытия», но фактически он зовет ее к обеднению, поскольку он противопоставляет «лирику исповедальную» - поэзии призыва, поэзии журналистской. Итак, Корнелий Зелинский направляет свой критический темперамент не против формализма или эстетизма, а против «журнализма», который будто бы «оттесняет лиризм». Но ведь это значит, что он спорит нe только с традицией поэзии Маяковского, но и с прогрессивной традицией всей истории литературы. Кому не известно, что в середине прошлого века представители дворянской эстетики пытались «аннулировать» ценность поэзии Некрасова как раз тем, что обвиняли ее в «журнализме»? Разве не известно Зелинскому (кстати, об этом писалось в предыдущем, седьмом номере «Знамени»), что современные английские и американские эстетствующие литераторы, и, в частности, Стивен Спендер, в своей борьпрогрессивными тенденциями искусства настойчиво и недобросовестно противопоставляют «журнализм» - поэзии? Но Зелинский, который обычно любит литературные сопоставления, этих аналогий не видит, а, напротив, свое выступление против «внешней темы» в лирике пытается даже социологически обосновать. «Если в двалцатых годауиоценке чтобы поэт шел к своей революционной цели, даже наступая «на горло собственной песне», имел смысл в обстановке напряженной классовой борьбы, когда еще не был решен вопрос «кто кого», то сегодня, в середине сороковых годов, после Отечественной войны, советское общество являет собой совершенно иную картину, и этот лозунг потерял смысл», - уверенно заявляет «внутренне расторможенный» критик. Правда, несколькими строками дальше Корнелий Зелинский, инстинктивно чувствуя шаткость своей обывательско-либеральной позиции, делает неуверенную оговорку: «Я нисколько не хочу сказать, выдвигая лозунг «свободу собственной песне», что ныне уже совсем отпала и в литературе задача борьбы с пережитками капитализма в сознании» А раз не отпала необходимость в борьбе с пережитками капитализма в сознании, то можно ли с такой беззастенчивой легкостью «отменять» воспитательное значение лирики? Мы не знаем в точности, что вкладывает Зелинский в термин «лирика человека, живущего во все стороны», но нам ясно, что его статья насквозь пропитана рассуждениями «на обе стороны». Он пытается потрафить и «одной стороне» -- представителям «чистого», «вечного» искусства, и «другой стороне» - сторонникам демократической линии в литературе. «Если я выдвигаю мысль о всестороннем самораскрытии советского человека в лирической поэзии, то я защищаю одновременно интересы и демократии и искусства», - заявляет критик. Зе В этой фразе самораскрывается Корнелий Зелинский во всей неприглядности его эстетической методологии. Советская критика, продолжая традиции передовой русской критики XIX века, борется за демократическое искусство, не представляя себе подлинной художественности вне запросов народа, прекрасно понимая и чувствуя, что утверждение демократического начала в искусстве есть тем самым утверждение самого искусства в его лучшем и высшем проявлении. Между тем Корнелий Зелинский стал в позу человека, пытающегося трактовать раздельно вопросы демократии и вопросы искусства. Разве не этим об ясняется весь характер его статьи «О лирике», все его оговорки и недоговоренности? Вот почему он не то одобряет, не то «уязвляет» лирику Симонова и Щипачева, очевидно, полагая, что, похвалив их, он «защищает» интересы демократии, а осудив, «защищает» интересы искусства. Советское искусство, а тем более советский народ не нуждаются в этих «согласовываниях» и «увязываниях» эстетствующего критика. Но характерно, что, выдвигая свой лозунг «исповедальной лирики», Зелинский захотел придать ему вес, выступая не от своего имени, а от имени каких-то неведомых читателей. «…сегодняшний читатель ждет в поэзии не описания пути. Это он знает. Не призывы. Это он слышал. Он ищет не заправку бодростью у колонки поэзии. Он богат ею и сам может дать взаймы. Он хочет понять самого
ПРОСТОЕ
длейтес
РЕШЕНИЕ Не оего и старшего, но, вероятно, и младшего возраста по одной этой сцене уже догадается, что рассказ пойдет о великом математике. «Нравственное» здесь представлено в действии, - это хорошо. Но вряд ли можно вызвать интерес и уважение к такой науке, как математика, представляя ее, как счет или даже, как решение и интегрирование уравнений. Возбуждающая творческие способности суть математики ведь не в вычислениях, которые теперь выполняют и счетные машины, а в установлении функциональной зависимости между величинами и, главное, в истолковании полученных результатов. И тот же Н. Е. Жуковский, о котором много говорится в книге, терпеть не мог «счета» в гимназии, хуже всего отвечал по арифметике и в расцвете сил делал ошибки в вычислениях, но, к изумлению окружающих, приходил к правильному выроду, руководствуясь гениальной интуицией великого математика, которым он и был. Так же упрощенно, схематично, прямолинейно строит характеристику Чаплыгина его биограф и далее. В результате он добивается своего: перед нами возникает образ прилежного, способного, трудолюбивого, настойчивого, доброго, честного мальчика и прекрасного товарища, который потом становится таким же трудолюбивым, прилежным, талантливым ученым, отзывчивым, добрым учителем, любящим отцом, горячим патриотом, великим аналитиком, одним из творцов авиационной науки. Правильно ли, однако, автор оценивает «умственную и нравственную силу» своих читателей, считаясь с которой он так неумеренно использовал выгоды беллетризации? Нам кажется, что неправильно: советский читатель и в среднем и старшем возрасте обладает уже той умственной и нравственной силой, которая позволяет нам сгокойно говорить с ним и о теневых сторонах в быту и в жизни отдельных людей, хотя бы и великих, не скрывая и творческих трагедий и тех препятствий, которые могут встретиться на жизненном пути каждого. Преодоление трудностей - прекрасная школа, в которой формируется человеческая личность, И в жизни и в работе Чаплыгина не все шло так ровно и гладко, так безоблачно и приятно, как рассказывается у М. Мораф. Правда, уже в заглавии книги автор оговаривается, что дает только эпизоды, отдельные страннцы биографии ученого, но ведь в отборе материала и сказывается художественный такт и чутье писателя! В дневнике Л. Н. Толстого за 7 мая 1901 года имеется такая запись: «Видел во сне тип старика, который у меня предвосхитил Чехов. Старик был тем особенно хорош, что был почти святой, а между тем пьющий и ругатель. Я в первый раз ясно понял ту силу какую приобретают типы от смелого накладывания теней». Открытие было сделано Толстым на склоне жизни, но оно сделано, и мы не должны забывать о нем, если хотим иметь художественную литературу, эмоционально воздействующую на читателя. Достоинство М. Мораф составляет ее слог, который нигде у нее не становится «ребяческим», отсутствие «насмешек, пустого острословия, пошлых шуток и анекдотов», которыми так часто злоупотребляют писатели для детей; умеренность в сообщении читателям познавательного материала, органически входящего в ткань по-
суждения об искусстве, когда все неопределенно и все неточно, когда читатель заблудившись в туманных и выспренних фразах, в многочисленных оговорках и недоговоренностях критика, не сразу улавливает, что именно он отстаивает и что оспаривает, за что борется и чему учит, что утверждает и что он ниспровергает. Такое впечатление производит в первый момент статья Корнелия Зелинского «О лирике», опубликованная, в порядке дискуссии в № 8-9 журнала «Знамя» и посвященная обзору советской поэзии минувшего года. Допустим, вы захотели бы узнать, как относится критик-обозреватель к последним лирическим стихам Щипачева. Оценка щипачевской лирики дана критиком не более, не менее, как на фоне всей истории мировой поэзии. Мало того, Основные черты лирики Щипачева Корнелий Зелинский противопоставляет всей любовной поэзии прошлого, традиции которой он понимает весьма своеобразно. Критик пишет: -- не «Всей многовековой историей лирики - от Катулла к Горация до Шекспира и Ронсара (не говоря уже о периоде декадентства ХХ века) освящено давным-давно право на хмель в любви. Все ведьмы и поэты мира варили это любовное зелье. Щипачев предлагает вам отрезвляющий напиток. Щипачев поэт сдержанности, поэт верности. Нет, семейного долга, но собранности чувств». Противопоставляя отрезвляющую силу поэзии Щипачева «ведьмовскому зелью» таких великих поэтов, как Шекспир и Гораций, критик, надо полагать, весьма высоко оценивает лирику Степана Щипачева. Может показаться, что поэзия «собранных чувств» встречает явное одобрение Зелинского, Ведь он рассуждает о любовных стихах Шипачо ва, как о «явлении примечательном и принципиальном». Оказывается, однако, что именно эта «собранность чувств» не удовлетворяет обозревателя. чтобы ото нехватает лиризму щипачева, ющей стать вссохватывающей и притигивалинский нескольнми абзанами лалице доб ясняет: «Чтобы бы быть лирическим поэтом, нужно быть… внутренне расторможенным… уметь, как говорил Есенин, «кровью чувств ласкать чужие души…» Зелинский поучает Щипачева: «Если в тебе есть такая внутренняя решимость и такой талант внутренней «расторможенности»… ты можешь стать лирическим поэтом. Если нет, ты сумеешь только с той или иной стороны приближаться к истинной лирике, но войти в ее природу ты не сможешь». Как же все-таки критик оценил поэзию Щипачева -- положительно или отрицательно? Это не совсем ясно. Но во всяком случае ясно другое: он призвал Шипачева, как и других советских поэтов, не к «собранности чувств», а к «внутренней расторможенности» - к надрывному мироощущению людей есенинского склада. Не меньшее недоумение вызывает у читателя оценка Зелинским последних стихов Н. Тихонова, Критик пишет: «Н. Тихонову всегда было присуще экспериментаторское отношение к созданию поэтического впечатления путем вдвижения своих образов в некоторую замысловатость или тайну». Советскому читателю, стороннику поэзии демократической, реалистической, может показаться, что своей неуклюжей фразой Зелинский дает отрицательную характеристику некоторым стихам Н. Тихонова. Оказывается, совсем обратное! Зелинский утверждает, своих образов в некочто «путем вдвижения рую замысловатость или тайну» Тихонов «обнаруживает очень тонкое понимание того, что такое поэзия». Зелинский начинает оценку стихов Симонова как будто восторженной тирадой: «Я считаю, что выдающийся успех лирики Си-
В 1837 году на соискание Демидовской иремии в Академию наук было представлено сочинение под заглавием: «Полезное чтение для детей». Некоторое время Академия была в недоумении: следует ли допускать к конкурсу сочинения этого рода, но затем сочла справедливым, имея в виду цель, преследуемую учреждением премий, допустить детскую книгу к конкурсу, и передала ее на отзыв профессору Главного педагогического института А. Г. Ободовскому, известному ученому и педагогу, ученику Песталоцци и предшественнику Ушинского. Одобрив мнение Ободовского, Академия присудила автору книги премию второй степени, а нам предоставила возможность познакомиться с документом, в котором с академической точностью и ясностью сформулированы классические требования педагогики к научно-художественной литературе для детей. «Дабы судить о каком-либо сочинении, назначаемом для детей, должно (как при суждении о всяком предмете) установить самый масштаб суждения, - говорится в отзыве. - Оный без сомнения заключается в цели сочинения, которая может быть троякая: просвещение ума, образование сердца и удовольствие. Повнания, сообщаемые детям, должны быть не только полезны как для духа, так и для общежития, но и соразмерны возрасту. Все искусство писателя состоит в том, чтобы найти надлежащую меру, дабы излишком не ослабить интереса к науке, которую в позднейших летах дети будут изучать систематически. Благоразумие требует, чтобы сообщаемые детям познания не ослабляли последующих впечатлений, но внушали глубокое уважение к науке и, возбуждая в них любознательность, представляли бы им самую науку, как нечто возвышенное, к чему они восходить могут только постепенно… Удовольствие, доставляемое детям чтением, должно быть чисто и невинно, как поши, насмешки, нустое острословие, пошлые шутки и анекдоты должны быть изгнаны из детской литературы. Далее писатель не должен смешивать возрастов, ибо каждая степень развития способностей имеет свою умственную и нравственную силу, но при всем том слог никогда не должен быть ребяческим даже и для малолетних детей» 1. Требования, пред явленные классической русской педагогикой к детской книге, бесспорны. Удовлетворение же их всегда составляло и составляет очень трудную задачу. Простейшим решением этой задачи и наиболее распространенным решением является беллетризованная биография деятеля науки и техники и приключенческая повесть, где действующие лица при всяком удобном и неудобном случае делятся своими научными или техническими познаниями друг с другом или со специально вводимым для этой цели вопрошающим мальчиком. Распространенность этого метода решения трудной задачи об ясняется многими причинами. Беллетризация предоставляет автору свободу для домысла и вымысла, освобождает его от хлопотливых поисков материала и соблюдения последовательности, позволяет действовать прямолинейно, упрощая и схематизируя материал, наконец, придает сочинению внешний вид «художественного произведения», всегда привлекательного для читателя. Все это не значит, конечно, что беллетризованная наука и техника порочны сами по себе. Если произведения этого того рода не противоречат
Как могло случиться, что Зелинский, критик серьезный, не первый год работающий в советской литературе, мог дойти до такой поразительной путаницы? Разумеется, литературное обозрение - жанр, в критике нелегкий, ответственный. Читая того или иного обозревателя, мы прекрасно понимаем, что у него возможны «просчеты» в конкретных произведений или автооценке конкретных произведений или автотерски точного подсчета всего положительного и отрицательного, что попало в сферу внимания критика. Но от советского критика-обозревателя мы обязательно ждем, чтобы он, при всех промахах своих вкусовых оценок, судил о литературных явлениях по тому единому, большому и принципиальному счету, который пред являет нашему искусству история, народ и его авангардмартия большевиков. Порочность статьи Зелинского - не в том, что он «просчитался», переоценив одни произведения, недооценив другие, или не упомянул о третьих. Зелинский мог бы механически вычеркнуть из своей статьи десятки абзацев, вставить в нее новые - более подходящие абзацы, а обзор его остался бы таким же путанным. Порочен самый «метод» Зелинского - метод политического обывателя в критике, который не поверяет литературу жизнью, запросами народа, а, формально расшаркиваясь перед этими запросами, в то же время ведет другой «счет» будто бы вечного искусства, а на самом деле - счет узкого мирка эстетов, оторванных от действительности большого искусства. Когда-то, в 1928 году, Виктор Шкловский пустил в оборот словечко «гамбургский счет», ставшее ходким среди некоторых литераторов. В своей книге «Гамбургский счет» Шкловский сравнивал писателей с борцами, которые, «когда борются - жулят и ложатся на лопатки по приказанию антрепренера». Он заявлял, что только раз в году в гамбургском трактире «при закрытых дверях и завешанных окнах» «устанавливаются истинные классы борцов». B. Шкловский требовал, чтобы о литературе судили только по этому гамбургскому счету. Он утверждал, что по такому счету Серасимович и Вересаев не существуют для литературы, а только Хлебников - чемпион. Сила литературы никогда (ни в какие времена!) не проверялась «при закрытых дверях и завешанных окнах». Когда-то в Испании тогдашним эстетам казалось, что формально изощренный и пустопорожний Гонгора, а не Сервантес является чемпионом искусства. Что осталось существенного от Гонгоры? Писатели, не служившие широкому читателю, передовым идеям века, не существуют и для так называемого «вечного искусства». Это уже начали понимать и бывшие формалисты. Все же остались еще коегде в нашей литературной среде тайные поклонники «гамбургского счета», для которых писатель это - не инженер человеческих душ, а борец, проверяющий свои бицеп… сы вдали от читателя «при завешанных окнах». И они-то занимаются «двойной бухгалтерией» в литературе. Только беспощадно разоблачая этот «двойной счет» в оценке литературных явлений, решительно борясь с политической обывательщиной, наша критика выполнит свою почетнейшую задачу - поможет литературе оплатить по тому большому счету, который пред являет к писателям наш народ и все прогрессивное человечество.
Об этом с максимальной отчетливостью го… ворит последняя и самая определенная глава его статьи, названная «Лирика самораскрытия. Ее настоящее и будущее». Подлинная лирика, по мнению Зелинского, должна быть лирикой самораскрытия, «исповедальной лирикой» (как он ее называет, употребляя старый термин Блока). Он противопоставляет «исповедальную лирику» лирике описательной, лирике внешней темы, лирике призывов Он жалуется на «гипертрофию внешней темы» в нашей лирике, на то, что «журнализм оттесняет лиризм». «Если говорить об общих недостатках нашей лирики, - пишет Зелинский, - то они состоят не в обилии технических неточностей, эстетизме или формализме…»; «наша лирика, … продолжает несколько далее критик, - слишком описательна, ишет себе опоры в эпическом, во внешнем, а не во внутреннем материале». Странное и, во всяком случае, бесконечно чуждое советскому человеку противопостав… ление внешней темы - внутренней теме! Когда Маяковский в своей поэме «Хорошо!» с исключительной лирической силой спрашивал: Это было c бойцами Или страной, Или
ясным требованиям педагогики, они могут быть и полезным и занимательным чтенивествования. Выбрав для поставленной задачи проем для детей. Все зависит от того, как стейшее из возможных решений М. Мораф и для какой цели пользуется автор выгодами своего положения, свойствами жанограничила круг своих читателей детьми, ра. хотя по теме и материалу ее книга могла бы найти и более широкую аудиторию.
Предназиаченная для детей среднего и старшего возраста книга М. Мораф «Из жизни Чаплыгина» (Детгиз) представляет жизнеописание замечательного русского ученого. Книга открывается характеристикой Чаплыгина в возрасте пяти лет. «К обеду нужен хлеб. Сережа бежит в лавочку. Это поручение он выполняет охотно. В кулаке у него медные монеты. Их три, и все по две копейки. А хлеб стоит пятак. Лавочник должен дать сдачу. - Одну копейку! - прикидывает в уме Сережа. Он любит считать. - Пошлите Сережу за керосином, - говорит мать соседке. - Он быстро сбегает и сдачу получит правильно. И Сережа, схватив бидон, мчится через улицу. А, покупатель пришел, - улыбается продавец. … Ну, давай деньги. Сколько с тебя следует? Сережа отвечает. - Правильно, -- говорит лавочник: - Молодчина! Опять не ошибся. На обратном пути Сережа идет уже медленнее. Бидон ему по пояс. Три фунта керосина не так уж легко донести в его возрасте. Но мальчик не замечает тяжести. Мысли его заняты счетом».
150%
в сердце он этими замечательными строками выразил то, что характерно для советского человека, для которого жизнь родной страны, судьба народа, каждое политическое событие не есть нечто внешнее, а предмет глубоких внутренних переживаний. Именно поэтому политическая лирика, ярким представителем которой был Маяковский, так необычайно и так разносторонне расцвела нашей стране. Но вся статья Корнелия Зелинского направлена против традиций поэзии Маяковского, против традиций политической лирики, в которой так называемая «внешняя тема» и внутренняя тема даны в органическом, слитном поэтическом единстве! Значит ли это, что, критикуя методологическую позицию Зелинского, мы выступаем было моем? в против «лирики самораскрытия»? Конечно,1
120%
ВСТРЕТИШЬ
ПРАЗ
ТЫ
ЧЕМ
1 Шестое присуждение учрежденных П. Н. Демидовым каград. СПБ., 1837 г. В типографии 40 42. Академии наук, стр.
Плакат работы худ. В. Говоркова. Жизнь идет Журнал «Знамя» из номера в номер печатает стихи большей частью молодых поэтов. Сколько грусти во многих из этих стихотворений, сколько безысходной печали, порою переходящей в нытье. Как плакальщицы, разместились поэты на журнальных страницах и на все лады выводят свои мотивы. Вот Лев Кондырев.
Издательство «Искусство»
А Перестаньте ныть, - скажем мы им. если не можете, то Отойдите! Вы мешасте Мобилизациям и маневрам. (Маяковский). II. ших людей надо писать снова и снова. Но глядеть в прошлое надо из сегодняшнего дня, глазами живого человека, а не вмерзшего в лед, пригвожденного к виденью военных лет. Наша жизнь, наша борьба дают нам перспективу и для нового раскрыпройденного пути. тия Та же «пригвожденная» нота, хотя и по-иному, звучит и у некоторых других поэтов. В № 5--6 «Знамени» Сергей Орлов пишет: на виги, песни. сегодняшним, Кто говорит о песнях недопетых? Мы жизнь свою, как песню, прокесли… Пусть нам теперь завидуют поэты,- Мы все сложили в жизни, что могли. Как самое великое творенье, Пойдет в века, переживет века Информбюро скупое сообщенье О путь-дороге нашего полка… Да, путь-дорога полка Красной Армии в Отечественной войне это великое творенье, и оно переживет века. Вы правы, Сергей Орлов. Но разве это все, разве на этом все кончено? И вы «все сложили в жизни, что могли»? Что же вы будете делать дальше? Или вы уже больше ничего не можете? Но оглянитесь вокруг, ваши однополчане трудятся, строят коммунизм. Одни из них остались в Красной Армии и продолжают укреплять ее, другие возвратились к гражданскому труду. А вы уже «сложили в жизни, что могли», и хотите, говоря это, утвердить свое право почить лаврах? Ваша песня допета, и пусть теперь вам поэты завидуют? Так, что ли? Нет, не так, не выйдет так! «И вечный бой, покой нам только снится». Настали новые времена, нужны новые дела, подНельзя жить вчерашним днем или даже А надо рваться в завтра. вперед, Чтоб брюки трещали в шагу. Мы не забудем прошлого: неповторимого льда Ленинграда, путь-дороги нашего полка, мы всегда будем помнить и напоминать о них. Но мы не хотим вмерзать в лед, мы не все сложили в жизни, что могли, мы рвемся в завтра, мы строим коммунизм, мы готовы снова и снова бороться за него. И дело поэтов звать за собой, вдохновлять и сплачивать людей в этом великом нашем деле вокруг партии и по ее предначертаниям. Надо вырвать радость у грядущих дней, 3 № Литературная газета 41
«Левинсон обвел молчаливым, влажным еще взглядом это просторное небо и землю, сулившую хлеб и отдых, этих далеких людей на току, которых он должен будет сделать вскоре такими же своими, близкими людьми, какими были те восемнадцать, что молча ехали следом, -- и перестал плакать; нужно было жить и исполнять свои обязанности». В поэме «Дом у дороги»A. Твардовский рассказывал о войне, о бедствиях семьи советского человека, его жены и детей, побывавших в немецкой неволе. Пришел боец с фронта, дом его разорен, сожжен, нет жены и детей, Своей поэмой отдал Твардовский дань народному горю. Но вика: как изобразил он своего солдата-фронтоПрисел на камушек солдат бывшего порога, Больную с палочкою в ряд Свою устроил ногу. Давай, солдат, курить табак, Сходиться люди стали, Не из чего-нибудь, а так … В свидетели печали. Стоят соседи, опершись На грабли, на мотыги. Вздохнул один и молвил: Жизнь… - Как в книге… А третьи только и могли Добавить осторожно: - Еще не все домой пришли Из той дали острожной… И отвести старались взгляд Соседи в разговоре, Чтоб не видать, как он, солдат, Давясь, глотает горе, Не мог он душу освежить Тем трудным, скрытным плачем… Все так, А надо было жить, И жить хозяин начал. Другой сказал: Солдат построил новую хату. Но горько было жить в ней одному. И он пошел к людям. …Пошел солдат с людьми в луга, Чтоб на людях забыться, Чтоб горе делом занялось, Солдат вставал с рассвета И шире, шире гнал прокос … За все четыре лета В труде, вместе с людьми, в возрождении общей жизни, находит он исход своему горю. Я привел три примера: старую песню революционеров, строки из Фадеева, отрывок из новой поэмы Твардовского, Не ясно ли, что здесь решение идейно выше, значительнее, вернее, что оно ведет вперед, и что эта революционнная традиция забыта поэтами-плакальщицами, рыданиям которых так много места уделило «Знамя» на своих страницах.
вперед лобы и безвыходной, размагниченной тоски, которая звучит в этих и многих других стихах. Мы не отрицаем права на грусть. Горе надо пережить, перегоревать. По большая правда нашей жизни состоит в том, что всегда есть и должен быть найден выходс к другим людям, к жизни, к борьбе, и нет у нас места нытью. Но где истоки этих тоскливых настроений? Откуда они возникают? При многих различиях есть один общий источник упадочнической грусти - бездумность, безидейность. Люди не думают над тем, в какое время они живут, для кого и для чего пишут и кто они сами. Забывая о том, каково место поэта в окружающей жизни, они роются в собственных ощущениях и ощущеньицах. И грусть у них чаще всего не настоящая, а литературная, плод влияний старой декадентской поэзии и есенинщины, подражание, поза, мода. Оборотная сторона этой грусти - равнодушие к жизни. Такие стихи Белинский называл «опоэтизированным эгоизмом». Мы знаем иное отношение к жизни и к смерти, к подлинному горю. Я помню старое революционное стихотворение. Судя по воспоминаниям соратников, его любил Ленин. Не плачьте над трупами павших бойцов, Погибших с оружьем в руках, Не пойте над ними надгробных стихов, Слезой не скверните их прах. Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам, Отдайте им лучший почет: Шагайте без страха по мертвым телам, Несите их знамя вперед! Мы остро ощущаем и свое горе и горе наших людей Но мы не хотим и не имеем права устраивать плач у стен Вавилонских. Я хочу напомнить, какими словами оканчивается «Разгром» Фадеева. Левинсон с отрядом пробился сквозь кольцо белых. Дорого обошелся бой отряду, много товарищей погибло, погно Бакланов. Левинсон, глубоко потрясенный, сдет во главе отряда. «Всякий раз, как Левинсону удавалось забыться, он начинал снова растерянно оглядываться и, вспомнив, что Бакланова нет, снова начинал плакать». И вот отряд выехал из лесу.
Федор ЛЕВИН I.
Громадного напряжения всех сил потребовала от нашего народа война против немецко-фашистских захватчиков. Победа доалась нам дорогой ценой, Огромные области нашей родины подверглись разорению и опустошению. У многих очень многих погибли самые близкие люди: мужья, жены, дети, родители, братья, сестры, хорошие друзья. Великие жертвы принес наш народ, трудно измерить глубину народного горя, Не скоро зарастут раны в сердцах, до гроба будут помнить матери и отцы о своих погибших детях. Не изгладится, не исчезнет память об отдавших свою жизнь за родину, И было бы преступлением забыть об этих жертвах войны. Воспоминания о них наголняют душу горестью и печалью. Никто не смеет пренебречь этими святыми чувствами. Но лучшая дань памяти погибших это продолжение их дела, борьба за те идеалы, во имя которых они отдали свою жизнь, борьба за дальнейший рост и расцвет социалистического отечества. Таковы наши великие традиции. Никогда не давали мы горю обессилить, травмировать, поработить нас. Мы не застывали в скорбной позе, не впадали в отчаяние, не предавались безысходным рыданиям. Мы грустили, печалились, горевали, но не ныли. Как бы ни были велики жертвы, но народ живет, народ бессмертен, и жизнь идет вперед. Прошло немало времени со дня окончания войны, со дня одержанной нами великой победы. Новые огромные задачи встали перед нами. Народ с упорным трудолюбием, с энтузиазмом взялся за возрождение разоренных районов, за выполнение предначертаний новой послевоенной сталинской пятилетки. Много трудностей на нашем пути, нелегко возрождать жизнь над пеплом, а силы реакции за рубежом снова усилили клеветническую кампанию против Советского Союза. Но народы нашей страны бодро, с верой в свои силы творят дело возрождения, дело строительства коммунизма. Что же делают в это время некоторые наши литераторы?
в «Литературной газете» о поэме Ольги Берггольц «Твой путь». Это очень сильная, глубокая поэма. В ней воспет подвиг Ленинграда в Отечественной войне. В поэме изображен город-герой. Враги пытались умертвить его, и город умирал: он остался без света, без топлива, без воды, он голодал, мерз, его бомбили и обстреливали. Но жизнь сохранялась в нем, и город боролся и победил, и жизнь снова стала возрождаться, город ожил. И как весь город-герой, жила Ольга Берггольц, Она мерзла, голодала, но работала и боролась. Был момент, когда все в ней сжалось до предела, когда уже не осталось желаний, она готова была умереть. Но пришел человек, который не дал ей умереть, он стал ее «последним желаньем на земле», и это последнее желанье стало первым в ряду новых желаний. И она вернулась к жизни. У человека должно быть много желаний. Когда он многого хочет, он живет полной жизнью. Чем меньше желаний у человека, тем меньше в нем жизни. Чем Несколько месяцев тому назад я писал больше хочет сделать человек, чем шире круг его интересов, тем значительнее его жизнь и деятельность. Мы многого хотим. Мы молоды, сколько б нам ни было лет. Но есть строки в поэме Ольги Берггольц, которые уже при первом чтении встревожили меня. Я имел их в виду, когда писал в той своей статье, что тема Ленинграда должна быть первым желанием Берггольц в ряду новых желаний. Я думаю об этих строках снова и снова. И ясно мне души моей веленье: Своим стихом на много лет вперед Я к твоему пригвождена виденью, Я вмерзла в твой неповторимый лед. Тема Ленинграда в Отечественной войне только тронута, она еще будет разрабатываться. Еще много надо написать о Ленинграде и ленинградцах, раскрыть перед молодежью силу и значение их подвига, их мужество, бодрость, веру в победу, их духовную красоту. Но приведенные строки Ольги Берггольц говорят о душевной травме. Лед Ленинграда растаял. Пришла весна победы, Ленинград вместе со всей страной живет китучей жизнью. Жизнь идет вперед. Мы двигаем ее вперед. О ленинградской блокаде, о подвиге на-
Полынь-трава, Полынь-трава! Кому тоски твоей слова? Куда от ветра по откосам Ты вдоль степи бежишь стремглав. Полынь-трава, Полынь-трава! О чем кричит тебе сова С вершины бранного кургана? Быть может, там твой витязь спит, Откинув свой червленый щит, И бродит конь его буланый. («Знамя» № 2--3) В следующем, четвертом номере «Знамени» тоскует Александр Межиров. Когда-нибудь, лет через тридцать пять. Однажды ночью мне наскучит спать, Без сновидений. Утром рано-рано Я выйду на широкий перекресток, И вдруг заноет пулевая рана, Забытая давно… …Товарищ, убеленный сединой, Положит руку на плечо… Тоска… И я скажу ему: «Семен, смотри На эти знаки утренней зари… И замолчу. И не договорю. И снова мы увидим ту зарю … Июньскую, которая прожгла Десятки лет. И снова над Москвой Огонь ее расцветки боевой… И только наша молодость прошла… В № 56 пишет Сергей Орлов: Его зарыли в шар земной, А был он лишь солдат, Всего, друзья, солдат простой Без званий и наград. Ему, как мавзолей, земля На миллион веков, И млечные пути пылят Вокруг него с боков. В седьмом номере «Знамени»Семен Гудзенко: Мы не от старости умрем, - От старых ран умрем. Так разливай по кружкам ром, Трофейный рыжий ром. Я привел здесь эти выдержки для наглядности, но дело вовсе не в цитатах, а в атмосфере, которой проникнута эта поэ зия, в той непрерывной ноте ноющей жа-