23 мая 1937 г. № 24 (370) 
Воскресенье,
5
СОВЕТСКОЕ ИСКУССТВО НА СТАРОМ СПЕКТАКЛЕ Человеческая комедия в театре им. Вахтангова Нодавно исполнилось три года со дня первого представления инсцени­ровки бальзаковских романов - «Че­ловеческой комедии» в театре им. Вахтангова. Пороки этого спектакля, о которых в свое время много писалось, идут в кое время не в состоянии их испра­вить. Все же за три года в спектак­ле могли появиться новые оттенки, и актерские образы «Человеческой ко­медии» могли стать несколько глубже и острее. Случилось ли это? Мы видим в спектакле несколько новых исполнителей: Макарову (Дель­фина Нюсенжан). Раппопорта (герцог де-Шолье), Королева (Камюзо). Рап­попорт дает роль герцога де-Шолье в несколько ином плане, чем испол­нявший ее в «первом составе» Си­монов. Артист избегает утрировки, гротеска, но впадает при этом в дру­гую крайность - играет чересчур всерьез, излишне сухо, без необходи­мого здесь юмора. Неверно играет роль Камюзо Королев. Бальзаков­ский Камюзо -- пройдоха, правда, со­вершивший оплошность, но все же пройдоха. Во всяком случае не тот полный наивного изумления челове­чек, каким выглядит Камюзо у Коро­лева. Зато Макарова, играющая Дель­фит носстнан вносят восвою роль, фину Нюсенжан, вносит в свою роль новые краски; в ее игре есть вахтан­говская ироничность, в данном слу­чае вполне уместная. В обещающие обращения Дельфины к Растиньяку артистка вкладывает оттенок иронии. В этих проявлениях нежности и стра­сти есть известная доля чувственно­сти, но прежде всего ими прикрыва­расчёт желание с помощью Рас-
Ответ m. Сверчкову B газете «Советское искусство» 11 мая помещено письмо т. Д. Сверч­кова, справедливо требовавшего от меня освещения моей деятельности в РАПМ. В своих выступлениях на заседа­нии партгруппы союза . советских композиторов, а также на общем со­брании композиторов 16 мая я ука­зал, что мы, руководство РАПМ. всегда считали РАПП «ведущей» ор­ганизацией и заимствовали у нее основные лозунги, методы и приемы практического осуществления этих лозунгов. Следовательно, я, как один из активных руководителей б. РАПМ, полностью разделяю ответственность за политические извращения, допу­щенные руководством РАПМ в по­следние годы ее существования. Я в первую очередь отвечаю за ряд фактов из деятельности РАПМ, гово­рящих о сильном влиянии троцкист­ско-авербаховского лозунга «союзник или враг». Так, ярчайшим примером, по существу, антипартийного отно­шения к музыкальной интеллиген­ции является моя брошюра «Факты и цифры против очередной клеветы на РАПМ» (1931 г.), полная грубых выпадов, заезжательства по адресу группы композиторов (Шебалин, Гне­син, Шеншин и др.), выступивших с резким разоблачением порочной практики РАПМ. Как редактор журнала «За проле­тарскую музыку» я отвечаю за раз­нузданную кампанию против авто ров так называемого «легкого жанра» (тт. Хайт, Покрасс и др.), создавших ряд ценных песен, пользующихся за­стуженной популирностью в самых широких массах трудящихся. В этом вопросе сказался отрыв руководства РАПМ от масс, от их насущных за­просов в области музыки. Указанные факты, конечно, не ис­чернывают моего участия в проведе­нии на практике политически вред­ных установок РАПМ. Оголтелая групповщина, приведшая РАПМ к сектантской изолированности, опреде­ляла различные стороны моей дея­тельности (в том числе творческой и педагогической). Моя грубейшая политическая ошибка заключается в том, что после исторического поста­новления ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 г. я, активно включившись в работу Союза советских композито­ров, помогая изживать тяжелые по­следствия рапмовщины, не раскрити­ковал открыто всех ошибок и извра­щений, сделанных РАПМ в целом и мною, в частности. Это я должен был сделать тем более, что пережитки РАПМ несомненно давали и дают се­бя знать в музыкальной практике. Так, например, своим выступлением в дискуссии о формализме в прощ­лом году Л. Лебединский показал, чо некоторые рапмовские взгляды еще не пересмотрены им. Несмотря на мое расхождение с Лебединским (что было видно из моего выступле­ния в той же дискуссии), я не осудил открыто его реваншистского выступ­ления, дав все основания для обви­нения меня в неизжитых групповых настроениях. Необходимо ликвидировать все остатки групповщины, в первую оче­редь, жестоким разоблачением всех окрытых и замаскированных носи­телей рапмовских рецидивов. Этот вывод я делаю прежде всего для себя лично в смысле оконча­тельного преодоления моих ошибок, подвергшихся суровой критике на общем собрании композиторов (отсут­ствие после ликвидации РАПМ раз­вернутой самокритики в отношении своего рапмовского прошлого, извест­ная творческая скованность, как «на­следие» РАПМ, непреодоленные еще схематизм и абстрактность в оценке творческих явлений, неправильная оценка произведения А. Давиденко «Подем вагона», данная мною в мае c. г. в статье о его творчестве в еже­декаднике «Музыка»). B. БЕЛЫЙ
ОБЗОР ПЕЧАТИ
Плохая газета «Массовый ежедекадник «Музыка» внятного указания на действитель­ных носителей сего формалистическо­го зла. Неужто, в самом деле, редак­ция «Музыки» полагает, что подоб­ным трусливым и беспринципным за­малчиванием она помогает развитию советской музыки и воспитанию на­За три месяца своей работы «Му­выка» не выдвинула на своих страни­страны Разета не опубликовала ин веузыковедческой работы, процессы, происходящие в компози­торской среде. Разбирая даже такие наиболее значительные произведения советских композиторов, как «Под­итат пелитоасхо «Декабристы» Шапорина, «Музыка» ухитряется обойти молчанием наибо­лее острые и принципиальные проб­лемы советского оперного стиля, раз­вития советского оперного творчества. Написанные по заранее установлен­ному шаблону - своеобразная трех­частная форма с неизменными «одна­ко» и «но» в качестве связующего ма­териала, статьи об этих произведени­ях А. Шавердяна и И. Александрова, как две капли воды, схожие по сти­лю изложения и методу критики, по существу не возвышаются над уровнем поверхностного конферанса, уместного более как пояснение к ра­диопередаче, нежели как критическая работа на страницах специальногс музыкального издания. Сторонясь больших принципиаль­ных вопросов и критического обобще. ных вопросов и критического обобще творческого значения сводит к ин­формационным, статистическим ва­меткам. Так поступила газета с пуш­кинскими сочинениями советских композиторов. Поместив лишь одну статью Хохловкиной о пушкинских романсах Фейнберга и легковесную рецензию Житомирского о нушкин­ских произведениях, исполненных в одном из концертов Окаемова, «Музы­ка» обошла гробовым молчанием всю огромную работу советеких компози­торов над Пушкиным. Это не помешало, однако, той же «Музыке» в одной из своих передо­вых статей в тоне менторского нази­дания разглагольствовать о том, что «следует понять (не «Музыке» ли в первую очередь? - позволим мы спросить -- Ред.), что глубокий ана­лиз творческих достижений и срывов в произведениях на тексты Пушки­на может во многом облегчить работу призван способствовать росту музы­кальной культуры народов СССР», читаем мы в одной из редакционных статей первого номера «Музыки». За­тем в порядке строгой последователь­ности идет добросовестное перечисле не важных» и «наконец» второсте­ценных, которые призвана разрешать газета. Мы узнаем из этого «переч­шой советской испознительской культуры» газета намерена вести, что называется, активную политику, то в части народного творчества, му­ного радновенеитере подно лагает ограничиться лишь «регуляр­ным освещением». Ничего хорошего не ожидая от та­кого строго-«диференцированного» подхода к явлениям нашей повсед­невной музыкальной жизни, обратим­ся к трехмесячной практике «Музы­ки». Первое, что останавливает вни­мание читателя, это обилие статей без подписи, т. е. так называемых редак­ционных. Вместе с другими много­численными материалами, подписан­ными загадочными инициалами В. Я., Л. М., А. Г., Д. Рич и мн. др., эти редакционные статьи и заметки за­нимают добрую половину всей газе­ты. Занимают, как нам казется, да­леко не по праву, ибо «Всемерная поддержка всего передового, борьба со всеми чуждыми явлениями», о ко­торой говорится в этих статьях, све­дол вонству и общим ме дена к пустозвонству и общим ме­стам. В передовой статье «Музыкальное творчество накануне великого 20- 6 летия», помещенной в номере от марта, редакция, констатируя дости­жения советской музыки, указывает, однако, что музыкальный сумбур и фальшь «еще довольно часто встре­чаются в различных произведениях советских композиторов, задерживая их рост и рост советской музыки в целом», С другой стороны, «нередки, к сожалению, произведения, в кото­рых внешняя доступность… прикры­вает собой холодное, инертное вос­приятие явлений действительности». Редакция не называет при этом ни одного произведения, ни одного ком­позитора Нисколько, однако, не сму­щаясь этим, она продолжает шумли­во разглагольствовать: «Мы не мо­жем спокойно пройти мимо творче­ства композиторов, черпающих с до­стойным удивления постоянством
в и зиторов, - читаем мы в этой пере­довице, - забыли о самокритике». О самокритике, видно, забыли не только союзах композиторов, о ней забыли товарищи из «Музыки». Только по­сле разоблачения контрреволюцион­ной авербаховской группки «Музы­ка» вспомнила о РАПМ и сочла воз­можным прервать свое молчальниче­ство и заговорить о необходимости нить «Музыка», что борьба с рылмов­ос-остьем отнюодь не может и нием одного лишь Лебединского, бывшего вождя и организатора РАПМ. Необходимо разоблачить и тех «некоторых рапмовцев», как глу­об этом пишет редакция «Музы­ки» (см. передовую «Двадцатипяти­летие «Правды» и задачи музыкаль­ной печати» в № 9 от 6 мая), кото­рые еще живут настроениями реван­шизма. Печать рапмовского вульгаризатор­ства и самой махровой антикультур­ности и невежества лежит на многих теоретических и музыковедческих ра­ботах, написанных уже после истори­ческого апрельского постановления. Таковы, например, работы Калтата и Рабиновича о Глинке, Кремлева о Бо­родине и многие другие. Все это дол­жно быть подвергнуто самой жесто­чайшей критике. Рапмовщина долж­на быть окончательно ликвидирова­на. Особое значение в связи с этим приобретают вопросы теоретической пропоганды классического, в частно­сти русского музыкального наслед­ров, помещаемые время от времени на страницах «Музыки», никак не поднимают всей суммы вопросов, свя­занных с проблемой изучения и кри­тического освоения музыкальной культуры прошлого. Статьи темы газета помещает лишь в дни юбилеев (Бородин, Глинка, Люлли); по своему содержанию они ничем не отличаются от статей нашей общей прессы. Мелкий, но весьма любопыт­ный факт, характеризующий бесприн­ципность редакции в отношении к ею же печатаемому материалу: в ста­тье Келдыша о Глинке мы читаем: «Наш композитор сочинял не вол­шебную оперу, - этот род исчер­пан»… «Это замечательно верно оп­ределяет характер глинкинской опе­ры», - пишет т. Келдыш по поводу выше приведенного высказывания одного из современников Глинки. Но тут же рядом в статье «Руслан и Люд­мила» в Большом театре Союза ССР» Р. Абрамов, захлебываясь от литера­турного восторга, сообщает, коммен­тируя высказывания дирижера Само­суда, что «Руслан и Людмила» это -- волшебная опера». Читатель недоуме­вает - какого же мнения придержи­вается по этому немаловажному во­просу сама редакция «Музыки»? Остается лишь одно, как правильно в заключении статьи советует Р. Аб­рамов, «подождать несколько дней, послушать премьеру в Большом те­атре. А там… поговорим по существу и, может быть, кое о чем поспорим». Но вот премьера уже давно про­шла, в «Музыке» появилась рецен­зия т. Шавердяна, обошедшая «по существу все острые и спорные вопро­сы постановки оперы». Так обсуждаются на страницах «Музыки» вопросы советского твор­чества и музыкальной культуры про­шлого, так ведется газетой борьба за создание советской музыкальной кассики. Что же говорить о побочных, с точ­ки зрения «Музыки», вопросах народ­ного творчества и массово-музыкаль­ной самодеятельности, музыкального образования и т. д.? «Освещение» этих важнейших областей советской музыкальной культуры проходит в «Музыке» на недопустимо низком уровне. Попытки «Музыки» ставить и разрешать проблемы, связанные с по­становкой музыкального образования в нашей стране, обнаруживают по­верхностность и несерьезность ее в этом вопросе. Что же касается народ­ного творчества, то здесь приходится констатировать полнейшее самоустра­нение «Музыки» не только от разре­шения каких-либо проблем, но и от­каз от «освещения» того, что проис­ходит в этой области. На положении пасынка в газете оказалась и музыкальная культура народов СССР. Материалы, помещае­мые «Музыкой», ни в количественном ни в качественном отношениях опять таки не возвышаются над уровнем освещения этих вопросов общей прес­сой. Между тем от специального му­зыкального ежедекадника мы вправе требовать более глубокого и творче­ского их истолкования. Большинство рецензий «Музыки» на­писано «на один манер» и ограничи­вается подчас совсем бездоказатель­ным перечислением отдельных до­стоинств и недостатков исполнителей. При этом никаких попыток к обоб­щающим выводам. За всеми этими многочисленными развязными слово­излияниями, которые мы находим в многочисленных опусах Р. Абрамова, р Давыдова, Елисея-Бомелия, разве не ощущается в них полнейшее рав­нодушие к судьбам советской испол­нительской культуры. В заключение несколько слов об авторском активе «Музыки». «Музыка» замыкается в тесный круг авторов, не привлекает широ­кой массы музыкальных деятелей, недостаточно интересуется молодыми кадрами критиков. Весь основной ма­териал газеты заполняется двумя­тремя авторами, хотя и пишущими под разными фамилиями. Вся музыкальная общественность, в свое время с радостью встретившая выход специальной музыкальной гa­веты, ждала от «Музыки», чтобы оня. стала центром идейно-принципиаль­ного и глубокого обсуждения важней­ших творческих вопросов нашей му­зыкальной жизни. Однако этого не случилось. В своем настоящем виде «Музыка» не оправдывает своего су­Тществования…

На выставке английских графиков. Музей
Габриэль, «Цена угля». Новой западной живописи. …
«Как закалялась сталь» Жухрай (В. Соловьев) сдержан, су­ров, но в этом образе недостает про­стой человеческой теплоты. Мы впра­ве ждать от талантливого Соловьева большего. Ведь Жухрай после Павла, вернее, наряду с ним один из ос­новных художественных образов ро­мана. Из остальных ролей хочется выде­лить Токарева (Бобров), маленькую роль самогонщинкоторую орото проводит Рюмина, семинариста-ко­менданта (Д. Коган). Слабее других играет актриса Ма­лукова--роль матери Павла. Малень­кая роль уборщицы­кухарки в Бой­раках у актрисы Федоскк совсем не у вышла. Эти маленькие актерские неудачи следует отметить именно потому, что в спектакле имеется ряд волнующих сцен, говорящих о хорошей работе режиссера-постановщика. Таковы сцена бокса (первый приход Жухрая в семью Корчагиных), сцена драки Павла с гимназистами и их «вынуж­денного» купания. Зато мало удовлетворяет нас сце­на варождения комсомольской ячей­ки. И Сергей, и Климка, и Валя по­казаны чересчур вихрастыми, лохма­тыми, суетливыми. Всю эту сцену следовало бы сделать чуть серьезнее. От этого она только выиграла бы. ны зе Просто и хорошо поставлены сце­побега Жухрая, сцена на парово­и рассказов о казни друзей Павла. Однако кое-где постановщику изме­няет чувство меры, художественной правды. Например, хорошо сыгран­ный эпизод с приездом передового­разведчика в первом акте портит бес­конечное питье воды. Актер выпива­ет с кряхтением и стоном по край­ней мере… полведра воды. Уход из квартиры Тони проходит под песню, которая звучит искусственно и фаль­шиво. Весь третий акт (за исключе­нием сцены в окопах) слабее других. бледная. Картина в Солнечный, светлый финал спек­такля также несколько затянут, к тому же в нем есть некоторая сла­щавость. Художники Акимов Н. и Коломей­цев А. дали простое, жизненно прав­дивое оформление. Самое ценное в спектакле это то, вместе что он вызывает неподдельное волне­ние у зрителя, заставляя его снова и снова переживать это замечатель­ное героическое прошлое пашей ре волюции. Зритель уходит со спектакля, обо­гащенный и взволнованный. Он еще раз встретился с Павлом Корчагиным, пережил его замечательную судьбу судьбу обыкновенного рабочего юно­ши, который стал замечательным ге­роем наших прошлых и настоящих дней, человека новой большевист­Шех-подлинной револолигралнаи прошелнето перо настойтую босу школу большевизма… И. ЧИЧЕРОВ Инсценировка романа «Как закаля­лась сталь»- дело чрезвычайно ответ­ственное и сложное. Ведь в романе Н. А. Островского не все образы по­казаны одинаково полно и глубоко. Как изобразить на сцене живой, прав­дивый образ Павла Корчагина, кото­рый из бойкого, умного мальчугана правращается в замечательного писа­теля-орденоносца? Как передать на сцене героический дух революци­онной эпохи, ее романтику? Ведь те­атр связан временем, он не может полностью воспроизвести текст рома­на на сцене.
Спектакль в Траме (инсценировка Ю Гегузина и И. Судакова), несмотря Ю. на Тегузина иСудаковраках трудности воплощения романа, по­лучился волнующим, боевым, он по­лон героической романтики. Надо отдать должное исполните­лям -- в этой постановке виден твор­ческий рост актерского коллектива. Основные роли сыграны хорошо, В исполнении Шпрингфельда Корчагин волнующе жизненен и прост … ря­довой рабочий парень, который ста­новится героем своего класса, героем своего революционного дела, пройдя боевую школу большшевизма, Посте­пенно в Корчагине появляются серь­езность и мужество пролетарского бойца. Боевой образ Корчагина рож­дает у нашего молодого зрителя же­лание быть достойным, быть похожим на Павла. В этом ценнейшее воспита­тельное значение спектакля. B. Половикова создает цельный, волнующий, искренний образ гимна­зистки Тони. Только в одной сцене­разрыв с Павлом - истерические нотки нарушают цельность образа. Рита Устинович в исполнении ак­трисы Н. Кутасиной­собранный, му­жественный человек. И тогда, когда Кутасина выступает перед занаве­сом, как чтец, повествующий о герои­ческих событиях, и тогда, когда она играет Риту, чувствуется неподдель­ная искренность и подлинная чело­вечность. Эти черты игры Кутасиной Кутасиной особенно ярко сказываются в сцене, в которой Рита бросается на шею Пав­лу с возгласом «живой». В этом од­ном слове, как и в маленькой сцене раздумья о смерти Павла, передает­ся целая гамма подлинных человече­ских женских чувств, передается сложное психологическое состояние хотелось героя. Зрителю, конечно, хотел бы, чтобы образ Риты был раскрыт шире, полнее (как и образ матери Павла),но ведь и в самом романе взаимоотношения Павла и Риты по­казаны более скупо, чем история люб­ви Павла и Тони.
средства для выражения волнующих композиторов над сочинениями к 20- летию Октября». И еще: «Пушкин­ский юбилей должен сыграть громад­ную роль в развитии творчества со­ветских композиторов: композиторы должны сделать из него далеко иду­щие выводы относительно художе­ственно-стилистических задач совет­ской музыки». Справедливые слова! Но что «Му. зыка» сделала, чтобы помочь этому критическому обобщению? Ровно ни­чего. Возрождая самые худшие тра­диции рапмовской критики, она под­менила конкретный анализ отдель­ных произведений советской пушки­нианы бездоказательным охаиванием одних и столь же необоснованным восхвалением других произведений по старому испытанному методу при­клеивания ярлыков. В результате -- за одни скобки оказались вынесен­ными и безвкусные музыкальные «вирши» на пушкинскиe стихи Книппера и вдумчивые и серьезные пушкинские работы композиторов А. Н. Александрова и С. Е. Фейнбер­га. Небольшой информационной свод­кой «Московские композиторы за пять лет» (см. № 7 от 16/IV) «Музы­ка» по существу отделывается и от другой исключительно важной про­блемы - развития советской музы­ки после исторического постановле­ния ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года. В номере, посвященном апрельско­му постановлению (об этом свиде­тельствует передовая), редакция по­зволяет себе ни словом не обмол­виться о деятельности РАПМ! Стран­ная забывчивость! «В союзах компо­революционных событий в музыкаль­ном языке далекого прошлого, в мерт­вом реставраторстве». На кого ориентируется, к кому об­ращается с подобным эзоповским языком «Музыка»? Для кого пи­шется вся эта галиматья? Кто эти композиторы, мимо которых спокойно не могут пройти критики из «Музы­ки»? Последующие «редакционные статьи», а равно и остальной матери­ал газеты не дают на этот вопрос ни­какого ответа. Обходя молчанием кон­кретную творческую практику наших композиторов, «Музыка» не устает из номера в номер «с достойным удив­ления постоянством» вещать о необ­ходимости борьбы «со всеми чужды­ми явлениями», В статье «К вершинам музыкаль­ного творчества» в номере от 16 апре­ля редакция категорически заявля­ет: «Мы знаем, что в творческой ра­боте композиторов далеко не изжито еще равнодушие к­темам большого идейно-политического звучания, что здесь нередки еще рецидивы форма­листических мудрствований и фаль­ши». У нас нет никаких оснований не верить этим утверждениям «Музы­ки». Но тогда мы, а вместе с нами и все читатели «Музыки», вправе спро­сить редакцию, почему она считает возможным скрывать от советской общественности то, что ей так хоро­шо известно? Почему, если не считать никак необоснованного, вскользь бро­шенного т. Шавердяном замечания об элементах формализма в «Тихом Доне», на страницах «Музыки» мы не находим ни одного сколько-нибудь
Засл. артист Горюнов --
республики А. И. барон Нюсенжан.

тиньяка попасть в «свет» и устроить свои материальные дела, - это очень хорошо сумела передать Макарова. Из «старожилов» спектакля, как и три года назад, наиболее близки к Бальзаку Глазунов (Колен) - у него стал еще острее внешний рисунок и с тем весь образ сделался глубже и внутренне сильнее - и грина (графиня де Серизи), щая ту исступленную страсть, в рыве которой бальзаковские героини ставят на карту свое имя и свое стояние. Ва­передаю­по­со­М-м Воке (Запорожец), Мишоно (Ляуданская), Пуаре (Мерлинский) довольно меткие иллюстрации к опи­санным Бальзаком сценам в пансио­не м-м Воке. Что сказать о ряде других персо­нажей «Человеческой комедии»? По­прежнему им нехватает не только бальзаковской глубины, но той «театральности», «легкости» ак­терской игры, которыми так гордит­ся Вахтанговский театр. Б. Б.
Но для этого нужно было бы уд­линить спектакль, и без того затяну­тый,-он идет четыре часа! И в этой затянутости -- существенный недо­статок спектакля. Продолжительные перерывы между отдельными карти­нами снижают цельность художест­венного восприятия. Эти паузы не спасает музыка композитора Б. тера. Надо сказать, что музыка хо­рошо подчеркивает революционный дух событий и лирические, романти­ческие эпизоды спектакля.
* Тов. Сверчков в своем письме говорит о сопротивлении, которое, якобы оказало б. руководство РАПМ постановлению ЦК ВКП(б) от 23 апре­ля 1932 г. на заседании партгруппы Всероскомдрама. Об этом мне ничего неизвестно.
История одной рукописи повись годуповь, слишком точных. Но он с точностью уловил главное: сценарий, свобод­ную форму и верность жизненной правде, чувство истории, столь вы­деляющие английского драматурга XVI века среди других ему совре­менных и идущих вслед писателей. Достаточно сравнить заключительный монолог Генриха IV с монологом Бо­риса, чтобы убедиться в правильно­сти этого положения. За работу над «Борисом» 26-летний поэт взялся очень рьяно. Об его упор­стве в преодолении трудностей сви­детельствуют черновики. Над зачерк­нутыми строками и словами он пи­шет новые строки, с тем, чтобы пос­ле и их тоже зачеркнуть. В рукопи­си нарастают слои, разобраться в ко­торых можно лишь при помощи лупы и внимательного изучения почерка поэта. Впрочем, приходится говорить не о почерке, а о почерках: даже в беловом экземпляре пьесы наблюда­ется некоторое колебание пушкинско­го почерка. То он тороплив, с обор­ванными концовками слов, то закруг­лен и замедлен. Меняется цвет чер­нил. Меняется, это важно под­черкнуть, - и настроение автора, пишущего и переписывающего свое первое крупное драматическое про­изведение. Пушкину тогда было о чем трево житься. Временами он заявляет друзьям, что не окончит «Бориса», если его не вернут из ссылки в Пе­тербург. Мешают и вторжения иных образов. Одно время летом 1825 го­да «Онегин» пробует оттеснить из по­ля внимания автора «Бориса». Од­нако не надолго. В самом ритме рабо­ты бывают перебои. Так, однажды, во время прогулки верхом, поэту при­ходит в голову ряд стихов к «сцене у фонтана». Но вернувшись домой, он не записывает их и затем, после двухнедельного перерыва, не может вспомнить полностью. Но это случай. Гораздо труднее обстоит дело с «вдохновением». Нельзя заставить его приходить к себе ежедневно, в та­кие-то и такие-то приемные часы. И Пушкин отмечает: «Я пишу и раз­мышляю. Большая часть сцен требу­только размышлений; когда же я ет подхожу к сцене, требующей вдох-
лей, собравшихся у Соболевского, и более широкой аудитории в доме Ве­невитинова. Первые чтения -- днем, при свете осенного солнца. Дальней­шие - начинаются перед ми - затем вносят свет. Последнее чтение у Веневитинова: три синих тетради лежат меж двух свечей. Сбо­ку щипчики для снимания нагара. Все слушают, затаив дыхание. Чи­тал Пушкин не так, как это было принято цов. Мода требовала реакой и высоко­парной дикции, певучего произнесе­ния слов и даже легкого пиитиче­ского подвывания в конце каждой строки. Автор «Бориса Годунова»чи­тал просто и четко, негромким, но пищет:доходящим до глубины души голо­сом. Так свидетельствует большин­ство участников этих собраний. По­годин много лет опустя вспоминает: «Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не ста­ло сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет. То молчание, то взрыв воклицаний… Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друта долго и потом бросились к Пушкину. Начались обятия, поднял­ся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления, Эван, эвоэ, дай­те чаши!». ря. нии поэта с царем Пушкину была обещана высочайшая милость: царь брал на себя должность единствен­ного цензора произведений поэта. Пушкин не сразу понял смысл этого обещания. Даже через несколько не­дель после этой знаменательной встречи он говорил о «необятной вы­годе» иметь своим цензором импера­тора. Он уже писал друзьям, что вскоре «тиснет» «Годунова». На самом деле вскоре автор трагедии попал в тиски. Пушкина, выехавшего в Михайлов­ское, настигло письмо жандармов Бенкендорфа, инкриминирующее ему чтение пьесы московским друзьям. Оказывалось, что, в силу монаршей «милости», нельзя не только публи­ковать, но даже читать близким лю­дям своих вещей. Еще шаг, и вели­кому поэту было бы запрещено за­думывать свои создания без визы ца­Пушкин, оставивший писарскую копию в Москве, спешно При первом и единственном свида-
та». был дорфу. Теперь они срастаются в од­ну тетрадь, охваченную официальной картонной папкой. сумерка-Николай I удосужился прочесть лишь препроводительное письмо поэ­та. Самая рукопись поступила на от­выв «верному человеку» из III отде­ления. Услужливый чиновник опре­делял пьесу как собрание «разгово­ров и сцен» и уязвлял ее в шести пунктах: надо исключить слова Мар­жерета, «которые нельзя произнести ни в одном благопристойном тракти­ре»; устранить непочтительные слова юродивого о царе; устранить вводи­мую автором манеру позволять геро­ям говорить своим языком -- «пуб­лика наша до сего не созрела»; за­черкнуть сцену, где народ из-под пал­ки требует нового царя; восстановить пословицу «Вольному воля, спасен­ному рай», переделанную Пушкиным в «Вольному воля, а пьяному рай» наконец «решительно выкинуть весь монолог» Бориса. Дальше следовал ряд почтительнейших советов. В ре­зультате - резолюция Николая I «Я считаю, что цель г. Пушкина бы­ла бы выполнена, если бы с нужным очищением г. автор переделал коме­дию свою в историческую повесть или роман, наподобие Вальтера Скот­Предполагают, что автором отзыва Ф. Булгарин, который действи­тельно через два с половиной года и переделал некоторые сцены трагедии Пушкина в главы своего романа «Дмитрий Самозванец». Но автор «Бориса» вежливо и вместе с тем решительно отказался от предложен­ной ему перелицовки. Только в 1829 году Пушкин, не напоминая царю о резолюции, сно­ва препровождает «на высочайшее рассмотрение» свою трагедию. Царю не трудно было забыть о пьесе, ко­торую он, в сущности, и не читал. Бенкендорфу еще легче было отпи­сать: «Возвратить Пушкину с тем, чтобы переменил бы некоторые места слишком тривиальные, и тогда…» По­сле довольно длительной ведомствен­ной переписки пьеса разрешена к пе­чати «на собственную ответствен­ность автора». Тотчас же она перехо­дит на типографский станок. С этого дня начинается история книги, ушедшей на прилавки и книж­ные полки. И в будущие века… выслать свои три тетради Бенкен­C. КРЖИЖАНОВСКИЙ
новения, я или выжидаю, или пере скакиваю через нее». Сначала исто­рическая хроника о Борисе и Отрепь­еве не выходит за пределы России. Народ. Затем, во втором чернении появляет­ся группа польских сцен, являющая­ся исторической и художественной антитезой элементов первоначально­го сценария. Переработка идет по линии все большего обобщения. Мо­жно сказать, что целый ряд строк, написанных над зачеркнутыми, дей­ствительно художественно возвыша­ется над ними. Укажу только на по­следнюю строку трагедии: Да здравствует царь Димитрий Иванович! B окончательном варианте поэт зачеркивает эту строку и Народ безмолвствует. Наконец, к осени 1825 года рабо­та, длившаяся около года, вчерне за­кончена. Пушкин читает ее себе само­му. Чувства его возбуждены: он, с рукописью в руках, пляшет в пустой комнате своего дома, приговаривая: «Ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!». Теперь уже кривые строчки черно­вика переселяются в три тетради, одетье в синие обложки. Разделение это приблизительно соответствует трем частям сочинения. Работа над беловиком закончена к 7 ноября. Вскоре затем надвигается другая да­та: 14 декабря 1825 года. Несколько месяцев глухого молчания. Рукопись лежит, преданная пыли и забвению. Затем наступают иные времена. Друзья, почти прекратившие перепи­ску со ссыльным поэтом, снова на­чинают подавать голос. Поля руко­писи оживают: на них появляются косоугольные значки и черточки, сде­ланные рукою автора. В коронацион­ные дни, в начале сентября 1826го­да у крыльца уединенного деревен­ского дома в Михайловском останав­ливается тележка фельд егеря. Поэта требуют к царю, в Москву. Наспех укладывая самое необходимое, Пуш­кин не забывает взять с собой и три синих тетради После краткой аудиенции у ново­явленного царя для Пушкина насту­пает череда свиданий с давнишними друзьями. Пушкин читает свою народную тра­гедию. Число его слушателей колеб­лется от одного до двадцати. Он читает рукопись с глазу на глаз Ба­ратынскому, тесному кругу прияте-
Меняя юг на север, одесское лето на дождливую осень и снежную зиму в Михайловском, Пушкин привез с собой в дорожном чемодане тетрадь. Она говорила о теплом море, напо­минала о встречах и прощаниях. Здесь, на оставшихся пока незапол­ненными страницах, Пушкин и на­чал своего «Годунова». Это произош­ло в самом конце 1824 года, когда Пушкин остался, после от езда род­ных, совершенно один, только с сво­ей «няней и трагедией», как он пи­сал позднее. От первого чериения сохранилось лишь пять начальных сцен пьесы (кончая сценой в келье Чудова мона­стыря). Пушкин очень скупо делил­ся своими авторскими внечатления­ми о рукописи с друзьями. Даже с самыми близкими. На просьбы при­слать копии - не отвечал или по­луотвечал, всячески оттягивая сроки. Он не раз называл - Вяземско­му, Жуковскому, Дельвигу и др. заглавие своей новой работы, но почти всякий раз изменяя подзаго­ловок: то «трагедия», то «комедия», то «романтическая трагедия», то «драматическая повесть» (последняя, впрочем, на не сообщенном никому проекте заглавного листа). В письме к Вяземскому (13 июля 1825 г.) тер­мины эти встречаются лицом к лицу: «передо мной моя трагедия. Не могу вытерпеть, чтобы не выписать ее заглавие: Комедия о настоящей беде Московскому государству о царе Бо­исе и о Гришке Отрепьеве. Писал раб божий Алекс. сын Сергеев Пуш­кин в лето 7333 на городище Воро­ниче. Каково?». Даже «верный человек» из III от­деления, которому год с лишним спустя было передано «дело о ру­кописи г-на Пушкина», понял, что наименование «комедия» было стили­вацией под старину, когда слово это в еатральном нашем обиходе означа­пьесу вообще, независимо от свет­ой или темной ее окраски. Но впо­следствии, когда «Борис Годунов» был наконец «предан тиснению», наш праматург отбросил все старые за­главные наметки и проставил про­сто: «…сочинение Александра Пуш­кина», Это многих критиков совер­
вапитазаааа7еть. 1834.
Обложка первого издания траге­дии «Борис Годунов» шенно сбило с толку. Они растерян­но спрашивали друг у друга и у пуб­лики: что же это: комедия, драма, трагедия или что-либо иное Они не учли того, что бывают в истории дра­матургии случаи, когда не жанры су­дят пьесу, а пьеса судит жанры и предписывает им новые формы. Пушкин многому научился у Шек­спира. Он взял у него манеру лепки характеров, вольного и широкого соз­дания их, свободного обращения с так называемыми единствами; нако­нец, «отец наш Шекспир» дал Пуш­кину решимость отрубить шестистоп­ному ямбу («александрийскому сти­ху», которым обычно французские классики писали свои трагедии) его последнюю стопу и писать нерифмо­ванным белым стихом, перемежая этот стих прозаическими вставка­ми… А. Пушкин читал в то время Шек­спира во французских переводах, не