1 МАЯ 1937 г., № 120 (708G)
ПРАВДА
КО ЛЬ ЦО Об ехав с концертами Свердловск и Пермь, И ровно двенадцать тысяч колец и многие города, мы через неделю дадим». Конечно, овации вновь поднялись серебряной стаей вверх, И по домам своим разошлись две тысячи человек. Актриса уехала в Магнитогорск, о кольцах забыв тотчас, Решив, что многое можно сказать в такой торжественный час. А через неделю поезд ее обратно в Челябинск примчал, И снова был переполнен зал, и голос ее звучал. И преподнес ей старик Петров, сияло его лицо, Двенадцать тысяч двести десятое поршневое кольцо. Она всегда имела успех! Он был грандиозен, друзья. В городе Курске ей подарили курского соловья. Гордый Свердловск благодарил яшмой и рубином ее. B Туле ей, маленькой, преподнесли свирепого вида ружье. И отдыхали в квартире у ней, полные красоты, Мурманские и тбилисские, и киевские цветы. Она привыкла к таким вещам, но тут, понимаете, тут Ей люди свой труд принесли в награду за ее несравненный труд. Она поняла, что песня ее
МА Т Ь Вот, товарищ корреспондент, когда вы ко мне ехали, то, верно, думали, что я дряхлая женщина и что меня манной кашей из ложки кормяг. А приехали в наше село, в колхоз «Червоный степ», то спросили, где здесь живет баба Мотря Безверха, и вам ответили-вон она живет, где зацвели вишни. И я вышла к вам, и вы увидели, что я не дряхлая,в огородную бригаду у нас слабосильных не берут. А лет мне уже шестьдесят с гаком, и детей у меня девятеро: пятеро хлопцев, остальные девчата. Дожилась я счастья, что повсюду теперь узнают, какие у меня дети, а материнское сердце, всем известно, только о детях и думает. И наверное нигде на свете не приезжают так корреспонденты к матерям, чтобы поговорить о детях и о всем хорошем, как у нас. Я понимаю, что мы, матери, через газету таким путем весть друг дружке подаем и радостью делимся в первомайский день. Вот моя хата стоит в ложбинке под горой, внизу река Ворскла и левады, и село раскинулось по берегу, как писанка. У меня вишни цветут раньше, чем у всех, то ли почва подходящая, и сад от холодного ветра укрыт, то ли просто счастливая я стала. Начну издалека, как в августе 1914 года принесли нам повестку о том, что мой муж должен явиться в Полтаву к воинскому начальнику. Заплакали мы в хатеи я, и пятеро детей: оставлял нам муж очень большое хозяйство -- одну лошадь и полторы десятины земли. Запрягли мы эту лошадь и повезли нашего батька в Полтаву на пункт. У сборного пункта остановились, взял мой муж торбу и пошел во двор, а я осталась на улице, за слезами света не вижу. Просила, просила, чтобы и меня пропустили хоть попрощаться, но кто там на наши слезы внимание обращал? Так и вернулась домой, а мужа в тот же день погнали на станцию и отправили на германский фронт. Из окопов домой редко кто писал, да еще так неразборчиво, что все равно никто на селе прочитать не мог. Получу письмо, догадаюсь, что жив, сухарей просит, вот мне и достаточно. Жилось очень яжело, приходилось и днем, и ночью работать, чтобы засеять землю. Летом-то еще кое-как жили, а вот зимой, в лютые морозы, - совсем пропадай с малыми детьми. Ходила я в Полтаву на заработки, детей оставляла дома,-сколько сердце, бывало, переболит, пока возвращусь!… Стану на колени перед иконой, детей вокруг себя поставлю, а сама плачу. Думаю, почему у людей дети мрут, а у меня полная хата, и бог не заглянет, не приберет их к себе, не сжалится над моим горем. Жили мы голодные, под страхом, и за что тогда убивали наших мужей на фронте, мы и сами не знали. Если бы не советская власть, где были бы теперь мы и наши дети? Наверное, и костей бы не осталось, и множество матерей наших знает, что я говорю правду. Все мои дети были в комсомоле, комсомол их воспитал и людьми сделал, у них у всех образование и дорога в большую жизнь. Вернулся мой муж с войны еле живой. Вот, давайте, я вам расскажу, как четырех сынов своих в Красную Армию отправила, и не страшно мне, и радуется моя душа, когда я узнаю об их успехах. Старший сын, Семен, был призван в 1930 году. Его принимали в Полтаве, в призывной комиссии состоял и мой муж, а его батько, Он подошел к Семену, похлопал по плечу и сказал: «Годен, я знаю». Теперь Семен служит на польской границе начальником заставы и пишет оттуда письма. Недавно получили мы письмо; он пишет, что живет весело, учится, знает больше, чем знали когда-то старые офицеры. Он просит написать ему о работе колхоза, севе, спрашивает, как я работаю. Тут я и вспомню, какие письма писал мне муж из действующей армии. Что вши заедают, что фельдфебель гоняет, сухарей просил, и советую всем матерям не забывать и это прошлое помнить.
ПАНСКАЯ МОГИЛА
РАССКАЗ
и зывают о своей жизни в Красной Армии, а мыо своей, колхозной. Написали мы, что сев ранних провели хорошо, что свеклу посеяли, что озимые взошли лучше не надо: из хаты выйдешь -- всюду зеленые посеЧерез год второй мой сын. Юхим, пошел добровольно в кавалерию. Мы с мужем, конечно, не мешали ему, только я пожелала Юхиму, чтобы он пошел на самолет служить, и теперь я так за него рада, что он служит на тяжелых аэропланах на Дальнем Востоке… Он мне писал, что стал командиром, учится, что жена его Тося и сын Коля живы и здоровы. Потом он еще написал, что на границе охраняет нашу жизнь и социализм и что, как только японцы полезут на нашу землю, он с самолета будет их бить. И я пожелала ему доброго здоровья и хороших успехов. А потом исполнилось третьему сыну, Грицько, 21 год, и он тоже загорелся: в армию--и край! Мы не возражали, только дали совет, чтобы не отставал от Семена Юхима, как они боевые, так и он. Грицько сейчас учится в кавалерийской школе, пишет, что хорошо идет по учению и даже несколько слов написал по-немецки, а дочка моя Оксана и прочитала,она школярка, теперь на селе всякое письмо прочитают. Грицько тоже беспокоится о нашем колхозе, как бывший колхозник; просит Оксанку написать ему, как она учится. Прошлой осенью пошел в Красную Армию четвертый мой сын--Павло. Когда я узнала об этом, обрадовалась, что и четвертый оказался здоровый, подходящий. Он служит в танковой части, недавно прислал письмо: «Жизнь идет хорошо,-пишет,служу и учусь, как вам хотелося, чтобы я стал четвертым командиром в нашей семье. Читал я в газете, что у нас на Украине весна, начался сев, а здесь еще холодно». В каждом письме мои командиры расскавы, поет жаворонок, и очень красиво. Пишем сынам, что вдвоем с отцом заработали больше четырехсот трудодней, живем сытно и не горюем, есть у нас корова, масло, куры, недавно свинья опоросилась. Муж мой колхозной пасекой командует. Вот еще напишите о моем Якове и Марусе, они у нас трактористы. Дочка ночью работает, готовит землю для посева, а сын днем сеет. Как по шнурку, сеялки Якова идут. Надеемся, урожай будет, как наука велит. Еще есть у меня Ганнадоярка и Олександра - студентка. Что о них скажешь? Упорные в жизни, цены им нет, голосистые, запевалы, любому парню в деле не уступят. Это не только я говорю, это каждый скажет. Как-то зашел ко мне приезжий. Насилу я его узнала, давно не видела. «Здравствуй,--говорит,--Мотря!» «Доброго здоровья, - отвечаю, - отец Симеон», «Счастливо живешь?» спрашивает. «Ой, счастливо, батюшка», - отвечаю. «Видишь ли, - говорит, -- надо обязательно церковь открыть. Прошли черные годы, сам бог советскую власть признал, благоденствие посылает, силу на врагов». «А Сталинскую Конституцию, батюшка, - спрашиваю, - тоже бог послал?». «Все от бога, - говорит, -- только надо закрытую церковь освятить, чтобы молились все за советскую власть, за ее процветание и цах, успехи». «Батюшка, -- говорю, - разве ж мы за советскую власть не молимся? Сын мой Семен на польской границе молится, а Юхим -- на Дальнем Востоке, Грицько -- в кавалерии, Павло на танке молится. Мыв колхозе гуртом молимся, - кто в огородной бригаде, кто на пасеке, кто на тракторе, кто где может». Рассердился поп Симеон и ушел. Еще мы с мужем написали товарищу Сталину письмо. Мой муж писал, что, несмотря на его годы, он станет вместе с сыновьями на защиту родины, если это будет нужно. Чуете, сыны, будьте храбры на граничтобы матери вами гордились, а отцы радовались. С первым мая! Харьков. Юрий ЯНОВСКИЙ. (Перевод с украинского).
ночью в полутемной кухоньке, в ржавой кастрюльке варили на плите странный студень. Вокруг сильно пахло желатином и копировальными чернилами. Рядом с кухонным столом сидел черноволосый человек и тщательно вырисовывал красивые печатные буквы: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Юноше было интересно следить, как черно-фиолетовые печатные буквы переходили на застывшую массу гектографа и читались уже наоборот, как бы отраженные в зеркале. Потом накладывали на застывшую массу чистый лист бумаги, недолго водили круглой полированной палкой по этому листу, и на листе отпечатывались запретные и заветные слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Теперь эти оттиски были в руках рабочих завода Берга. Затем раздалась песнь.
в Экспрессом в Челябинск, на Энский завод, приехала кинозвезда. С экранов театров песня ее входит в сердца и в дом, И голос ее, и образ ее миллионам людей знаком. И за песенный дар, и за светлый талант, исполненный глубины, Высокое званье присвоило ей правительство нашей страны. Весть о приезде ее на завод тотчас разнеслась окрест, И сели две тысячи человек в зал на тысячу мест. Гардеробщики приняли тонны одежд, настал выступленья час. Перед концертом волненье ее охватывало каждый раз. А нынче.- столько народа! И вот.- прекрасной тревоги полна, Из крошечной комнатки для актеров на сцену вышла она. волненьем полна вдвойне, Простые песни, могучие песни, песни о нашей стране, 0 наших делах и о нашей любви, о ветре далеких дорог. А люди ждали песен ее и сидели в такой тиши, Как будто бы в зале на тысячу душ не было ни души. И грусть Чайковского хлынула в зал, с сердцами людей говоря, И слесаря затаили дыханье, и ахнули токаря. Буря оваций взлетела вверх и разлилась вокруг. Били две тысячи человек в четыре тысячи рук. И тогда запела она, Когда она смолкла -- старик Петров волненье сдержать не смог. Он вышел на сцену и кратко сказал: «- Вы пели, товарищ, так… Мы вам цветы принесли, но цветы растенье, трава, пустяк. И даже лучшим из этих цветов не выразить наших сердец. Мы десять тысяч в смену даем поршневых, прочных колеп. И мы ответим своим трудом песням прекрасным таким
В отрогах Карпат проходила старая государственная граница между Россией и Австро-Венгрией. Трудно было найти более живописный и более грязный и сонный городок во всем Юго-Западном крае старой России. Город упоминался в легописях древней Руси, в истории Польши и Украины. Крестьяне, копавшие огороды у заставы, находили обломки копий, запорожские люльки и острия татарских стрел. На старом кладбище, в бурьяне и репейнике, лежали древние могильные плиты с гербами польских панов и латинскими надписями. Великолепное, построенное итальянскими зодчими здание старого польского лицея поднималось за кирпичной оградой на пустынной базарной площади. Исправник,--- меланхолический взяточник, был высшей властью в уезде. Костлявый, рыжеусый жандармский ротмистр вел спокойную, благостную жизнь ушедшего на пенсию офицера. Он обеспокоился только однажды, когда в город прислали студентов, уволенных из Киевского университета, Студентам забрили лоб и сдали в солдаты за участие в университетских беспорядках. Но студенты отбыли срок, уехали, и снова наступило затишье. 1905 год не разбудил сонного уездного болота. Сюда приходили вести о лемонстрациях, о восстаниях, но все это было где-то далеко, даже не в губернии, а в очень далеком Киеве. Киев ощущался здесь таким же отдаленным, как Вена или Париж. И однако случилось так, что именно в этом тихом заштатном городишке, на главной улице, называемой Широкой, произошла первомайская демонстрация. Был в этой глуши маленький чугунолитейный заводик, принадлежавший разбогатевшему купцу, Сотня рабочих была единственным отрядом пролетариев в городе чиновников, попов, мелких купцов и помещиков. Если бы жандармский ротмистр Канабих не был так глубоко уверен в поднадзорном ему населении, его обеспокоило бы появление в этом городе проезжего человека. Это был черноволосый, статный парень в синей косоворотке и стареньком выцветшем студенческом картузе. Только позже, когда полетели телеграммы в губернию и Петербург, дознались, что именно делал в городе и на заводе Берга человек, которого называли рабочие «товарищ Степан». В ночь на первое мая шел теплый Пирамидальные тополя на главной мгновенно оделись в прозрачную, нежно зеленую дымку. Дождь размыл проселочную дорогу, поднимающуюся в гору. Гора называлась романтично и довольно зловеще: «Панская могила». И в день первого мая здесь началось необычное движение. Прошли рослые парни в чистых белых косоворотках. Они приоделись и вымылись, только руки дождь. улице их были покрыты несмываемой копотью и сажей. Прошла девушка с книжкой и букетиком красной гвоздики. Железнодорожник с камышевой тросточкой и худой, с впалой грудью, переплетчик. Пробежал великовозрастный гимназист, выросший из узкой потертой гимназической куртки. Его руки были подозрительно выпачканы фиолетовыми копировальными чернилами. Так люди, незнакомые, шли, обгоняя стоял и точно друг друга, до перекрестка. Там почерневший придорожный крест. Резная, засиженная воробъями, раскрашенная фигурка глядела слепыми глазами с креста на молодую пару, молча сидевшую у дороги. Можно было подумать, что это была влюбленная пара. Не поднимая глаз, девушка говорила прохожим, куда итти. И прохожие проходили, не здороваясь, хотя хорошо знали, что девушка - учительница народной школы, а парень - конторщик завода Берга. Так, под внимательным взглядом пикетчиков, прохожие спускались в низину под горой, называемой «Панская могила». Неожиданно среди мокрых стволов молодого орешника, в просветах кустов дикой сирени показалось много людей. Они разбирали еще не просохшие белые листки. Великовозрастный гимназист видел это издали, гордая радость охватила его. Вчера
Прекрасно и гордо звучит боевая революционная песнь на Красной площади. Поют серебряные трубы, и сто тысяч людей стоят смирно, приложив руки к фуражкам. Даже люди в иностранной военной форме отдают честь гимну трудящихсягимну советской страны. И так же гордо и волнующе звучала эта песня много лет назад, когда ее хотели заглушить переливчатым полицейским свистом, звоном конских подков и ружейными залпами. Вдруг над первой нежной листвой, над нераспустившейся сиренью вспыхнул красный флаг, Под этим флагом стоял человек в синей косоворотке, о котором знали только то, что он двадцать дней назад бежал из губериской тюрьмы. Он говорил просто и грозно о том, что придет время и рабочие возьмут в руки заводы и власть. Он говорил о том, что этот светлый майский день --- всемирный праздник трудового народа, и непременно придет время, когда миллионы людей будут бесстрашно и гордо праздновать день первого мая. Внизу, под горой, лежал город попов, офицеров, царских чиновников и хлеботорговцев. А здесь, на горе, над Панской могплой, реял красный флаг, и далеко разносилась боевая песнь революции. Мечтать о социализме и социальной справедливости и, крадучись и прячась, возвращаться в хибарки сонного уездного городишки? Нет! Был тот послеобеденный час, когда город спал дурным и тяжелым сном, и вдруг над спящим в садах городком, над столетними кровлями польского лицея взвилась и прогремела революционная песнь. Город просыпался от столетнего сна. Дрожащие руки поднимали оконные занавески, перекошенные испугом опухшие от сна лица появлялись в окнах. Мимо старого польского лицея, мимо собора и костела, синагоги и тюрьмы шли двести человек и пели революционные песни. Второпях седлали коней полицейские стражники. Ротмистр Канабих, обливаясь холодным потом, натягивал сапоги. На крыльцо полицейского управления выбежал усатый человек в нижнем белье и, окаменев, глядел вслед ной ком облаке ни ли, имение графа третьи сутки пили по случаю серебряной свадьбы командир полка и окрестные помещики. И, когда, наконец, выехал на рысях из драгунских казарм эскадрон, никого уже не было на главной улице городка. Только на дверях полицейского управления трепетал белый листок -- первомайская прокламация. В ту же ночь, через австрийскую границу, уходил черноволосый «товарищ Степан». Он торопился, его нетерпеливо ждали в Швейцарии, на берегу Женевского озера. Тридцать один год прошел с того дня. Ничто не изменилось в заштатном городишке в отрогах Карпат. Этот город лежит по ту сторону наших пограничных столбов. Но вместо черного австрийского орла границу стережет белый польский орел. Л. НИКУЛИН.
в работе им помогла, И тут, признаться, она всплакнула и Петрова она обняла. А ночью поезд ее умчал, гудок протяжно орал. Шел мелкий дождик, и за окном пробегал молодой Урал. Она стояла, глядела в окно и думала, верно, о том, Что крепко спаяны наши сердца нашим великим трудом. И время прошло, и Челябинск вдали, но если ей иногда Вдруг без причины становится грустно иль ее встречает беда, Или волненье ей горло сжимает в концертный, тревожный час, … О том кольце она вспоминает, и песни ее звучат. Виктор ГУСЕВ.
В детских яслях подмосковной фабрики № 2 «Мосчулок» (Красногорский район). На снимке: Витя Александров (слева) и Валя Власова. 3 Фото С. Коршунова.
ку и говорит, что не должно быть никакого холуйства. Тов. Квашин берет слово для отчета и говорит, что райком партии ВКП(б) и райисполком дали сельсовету установку собирать актив и делать с ним собрания на базе критики, также самокритики, которая, может быть, придется кому-нибудь не по зубам. Тов. Квашин говорит, что некоторые колхозы, как-то: «Буденный», «Новая жизнь» и «Красный пахарь», к севу не подготовились по-большевистски. Тов. Солонец подает реплику и говорит, что пусть на данном активе тов. Квашин лучше рас-c скажет про себя: в чем его работа и руководство. На это подает реплику Семен Голохвостов и говорит, что сельсовет у нас дырка от бублика и никакой работы нет и никогда не было. На это тов. Квашин говорит, что у данного гражданина С. Голохвостова есть клеймо, так как в 1932 году он выходил из колхоза, и прежде, чем критиковать сельский совет, пускай Голохвостов прежде подумает. На это гр. Голохвостов подает реплику и говорит: «Из-за таких дуроломов и выходил, как ты да Василий Уголов». Тов. Солонец делает замечание, что на собрании нет президиума, и предлагает избрать, каковой избран большинством голосов. Гр. Корешкова, как председатель собрания, говорит: будет или не будет тов. Квашин делать отчет? На это идут реплики от различных граждан, которые говорят: «Пускай об ясняет про бездействие: мы бы сейчас и не горевали бы ни о чем и, может, одни патефоны слушали, если бы сельсовет с людьми увязку имел. А то семь колхозов и каждый сам по себе, а в сельсовете - ноль с бритой головой». Гр. Корешкова говорит: «Будешь или не будешь делать, товарищ Квашин, самокритику?» Тов. Квашин говорит: «Я не знаю, товарищ Солонец, как у нас проходит настоящее собрание. Считаю, что это ненормально, и прошу тебя, как представителя райкома, разяснить данным гражданам». На это тов. Солонец подает реплику и говорит, что требование собрания здоровое и надо говорить под углом самокритики. На это тов. Квашин продолжаег доклад, но все время идут реплики: «Про говори: почему у нас того не имеется, что имеется в других селениях». На это тов. Квашин продолжает доклад, но происходит срыв через сильный шум голосов: «Довольно». «Не хотим его слушать». Тов. Корешкова говорит: «Действительно, товарищ Квашин обанкрутился, хотя
Деньги-то, Матвей Антоныч, у тебя Квашин молчал. -Такой, Матвей Антоныч, ветер, сам видишь, какой ветер: нынче из тебя цикорию жали, а завтра из меня будут жать. Скажутне имел права товар в кредит давать. Скажут -- у вас шайка, лейка и ушат: Квашин, дескать, Утешева прикрывал, а Утешев ему холуйство делал и обрывом, потом спросил: товар в кредит давал. Такой ветер, что… Деньги были небольшие --- пятьдесят два рубля, и то, что Утешев, испуганный, торопливый, какой-то чужой, пришел за ними ночью, вконец растревожило Квашина. Он молча зажег лампу, отсчитал деньги, положил на стол. Косясь на окна, Утешев бормотал: - Не сплю и не сплю: все думаюнет ли и у меня чего. Такой пошел ветер, что гляди за собой да гляди. Он ушел. За перегородкой спала жена. Во сне она тоненько посвистывала, точно в носу у нее была спрятана маленькая дудочка. Было мутно и одиноко на душе Квашина, так мутно и одиноко, как никогда. Он оделся и вышел на улицу. Горели звезды, не лаяли собаки, было тихо, и только возле амбаров, на берегу Палявы, постукивал колотушкой сторож Вавилыч. Квашин пошел туда. Он долго стоял над - Ты не помнишь, Егор Вавилыч, у барина Страхова плотина ниже губихинской чащи была или выше? - В акурат вон в тот гребешок упиралась, - не сразу ответил Вавилыч, удивленный небывалым явлением. - А вот мы проморгали, --- сказал Квашин.- Позорно проморгали. И нет на то никаких оправданий. Мы могли бы уже десять плотин поставить. И со всей большевистской твердостью надо сказать: это моя вина. И в части родильного дома - опятьтаки безусловно моя вина… Вавилыч от удивления крякнул, беспокойно потоптался и вдруг без всякой нужды закричал на тихую свою собачку, стоявшую подле ног: «Поди отседа, сучья дочь». Он не знал, что народная самокритика может пронять и потрясти даже Квашина. А тот всё говорил, говорил, и от горьких, впервые вырывавшихся признаний светлело на его душе, и он уже не ощущал одиночества.
мы и сами в том виноватые: мы его за воротник должны давно трясти. Ведь все есть? видим, что работы нет никакой. Хоть плотины взять. Хоть родильный дом взять. Где они у нас?» Тут мы пропускаем две страницы и выписываем речь Анны Тютиковой: … Ну, я сродственница ему, и хоть не часто, а хожу к ним. Сказать, чтобы он пил или что, не скажу, а если и выпьет когда, то тихо и благородно. Либо с Утешевым Иваном Егорычем выпьет, либо вон Макаткиным Андреем. Выпьют и разговаривают меж собой -- кого оштрафовать, кому речь какую говорить, какую бумагу в район написать. Но вот, сколь я ни сидела, сколь ни слушала, хоть одно бы когда словечко про нашу женщину, про дитё, про ясли или что. Говорю ему: «Матвей, брюхо-то ты растишь, а народ недовольный: вон в других местах сады детские наладили, родильни, а у нас нет ничего». Говорила я тебе это, Матвей, много раз говорила, а ты башкой, как бык, мотал: «дескать, бабские твои разговоры!» И вот довел себя до того, что сидишь передо всем народом, как мимоза. Гр. Корешкова на это говорит: «Тов. Тютикова, какой он ни есть, а оскорбления не делай». Гр. Тютикова говорит, что она оскорбления Квашину не делала. На что гр. Корешкова дает реплику и говорит: «Мы все знаем, кого зовут мимозами. Это хуже жулика. Продолжай свою речь». Гр. Тютикова говорит, что она все высказала и хочет только, чтобы тов. Квашин сказал народу: «Фальшивый я человек, работу свою, как предназначил товарищ Сталин, не работал, и простите меня, если можно». Ходики показывали полночь, а люди хотели говорить и говорить. У Свиридова про это написано так: «Гр. Корешкова говорит, что время позднее, а желают говорить еще 27 граждан. Прекратить ли прения или собраться еще завтра. На это граждане дали реплики и говорят, что мы жизнь свою намечаем и прения превратить нельзя, а надо вести их завтра на собрании. Предложение принято единогласно». IV
Ал. КОЛОСОВ
БЕСПОКОИНАЯ ПОРА На собраниях то и дело возникали разговоры, казавшиеся Квашину неуместными, не увязанными с проектом. Так, обсуждая статью сто двадцать вторую, где сказано о равноправии мужчины и женщины, колхозники очень хвалили Наталью Ивановну Корешкову. Ее звено устроило на речке Жове плотинку и в засушливое это лето полило свою свеклу девять раз. Теперь на свеклу «страшно смотреть: не меньше восьмисот центнеров на гектаре». Иные заключали, что «если бы вот такая рукастая, беспокойная баба заправляла не звеном, а сельсоветом, то, небось, на Паляве, Маляве и Жове теперь были бы первейшие плотины». Матвей Квашин нагибался к беседчикам и беспокойно шептал: Тут является противопоставление личностей. Колхозники говорили еще о кирпичном заводе, о паровой мельнице, о медицинском пункте и опять заключали, что «если бы в сельсовете сидели люди, то не надо было бы ездить за кирпичом в Овсянкино, молоть хлеб -- в Паневино, трясти захворавшего человека в Вешки». Квашин говорил на это: - Замечается уклонение в сторону. Но на него почти не обращали внимания, и только однажды Прохор Святкин, злой на язык мужик, прикурив от папиросы Квашина, кивнул головой на беседчика: - Вроде как панихиду комуй-то читает. Право слово!… III Это было недавно. Протокол вел Яков Свиридов. В начале собрания к нему подошел инструктор райкома, сказал: - Прения записывайте, пожалуйста, полнее, и копию протокола дадите мне. Интересные реплики тоже, пожалуйста, запи сывайте. Яков Свиридов начал протокол так:себя «Тов. Квашин обявляет, что сошлось большинство, которые приглашены, и говорит, что на данном собрании присутствует тов. Солонец из райкома партии и в его лице вало приветствовать райком партии ВКП(б), но тов. Солонец подает реплии А когда Квашину возразить было нечего никакой установки вспомнить или выдумать он не мог, то он заводил речь об «идейно-теоретическом уровне». Как-то однажды друг Квашина Иван Утешев завез в кооператив около ста пар галош номер 9. А ноги у тарасовцев большие, на такие ноги лезут только номера 12 и 13. Тарасовцы ходили за галошами в Судейкино: там были номера на всякую ногу. II вот, когда колхозник Трохин произнес негодующую речь, а Марья Степухина назвала кооператора «жуком» («Когда это, господи, нереведем мы у себя всех жуков!»), Квашин поднялся и, сожалеюще ухмыляясь, проговорил: - Если бы Марья Степухина и уважаемый Василий Авдеич Трохин имели хоть сколечко-нибудь идейно-теоретического уровня, то они не ставили бы данный вопрос в совершенно недопустимую плоскость. Покуда тарасовские колхозники (в Тарасове и смежных с ним деревушках-семь колхозов) мало интересовались сельсоветскими делами, Квашину жилось преотлично. В революционные праздники он надевал шерстяную тройку, великолепные желтые ботинки и выходил на народ. Оттого, что ему не было еще и сорока лет и он был здоров, наряден, грамотен и безответственен, и еще оттого, что он кушал по утрам пироги и кашу с гусиным салом, у него в эти праздничные часы почти всегда бывало расчудесное настроение. Он шутил, хохотал, слушал рассказы колхозников, но и в эти часы на лице его и в осанке и в жестах уловимо было ощущение всяческого превосходства над колхозниками. II
I Председателем Тарасовского сельсовета работает Матвей Квашин, румяный, коренастый, бритоголовый здоровяк-мужчина. Оттого, что до недавних пор люди по уши были погружены в колхозные дела, а в сельсоветскую работу не вникали, Квашин донельзя обленился и, как говорят иные тарасовцы, «стал об себе воображать». Он только и делал, что подписывал бумаги, председательствовал на заседаниях президиума, да еще ездил на бричке по полям и фермам, покрикивал, распоряжался. Иногда бывали пленумы сельсовета, и случалось, что на эти пленумы приходили колхозники, колхозницы. Войдя в сельсовет, они учтивости ради спрашивали: «Можно?» Матвей Квашин не говорил ни да, ни нет и даже не смотрел на вопрошавших, и это следовало понимать так: «Можно, но нежелательно». Колхозники, однако, присаживались, слушали, а иногда и задавали вопросы. По большей части вопросы были неприятны, неудобны, колючи, и Матвей Квашин, как бы не расслышав их, произносил сурово: Итак, будем придерживаться принципу, и давайте высказываться по существу. Но порой на пленумах обсуждались такие волнующие дела, что иная колхозница, не получив ответа, поднималась со скамьи и начинала жаркое слово. Раньше, года два тому назад, Квашин глушил таких ораторов на редкость зычным тенором: «Точка!… Ставлю тебе тут категорическую точку». Но однажды в областной газете появилась статейка: «Бюрократ с тенором», и с тех пор Квашин уже не кричал на ораторов и не стучал кулаком по столу, а приобрел записную, в багровом переплете книжку. Если, бывало, оратор скажет чтонибудь особо ехидное, то Квашин вытянет из пиджака ту книжку и, сожалеюще улыбаясь, что-то пишет. Шут его знает, что он там пишет. Иные тревожились. Бритая круглая голова Квашина была битком набита всякими установками - действующими и уже давным-давно отмененными, писанными и неписанными, - поди разберись, где правда, где неправдъ.
TO
bе ой
на-
e-
В июне 1936 года из Судейкина, районного центра, приехали пять беседчиков. Они стали созывать народ в кружки, толковать проект Конституции, записывать разные предложения. Матвей Квашин ездил на бричке с собрания на собрание, и вид у него был такой хозяйский, словно это он написал Конституцию и теперь следит, все ли ее понимают, как надобно.
В ту ночь кто-то легонько постучал в окно. Квашин вышел. На крыльце стоял кооператор Иван Утешев, друг. Испуганным полушопотом он сказал: