Литературная
газета

50
(686)
3
А.
ДЕРМАН
B. ТРОЙНОВ
А. КРЫМСКИЙ

ЧЕХОВ
И
ИСТОРИЧескоЕ ДЕЛО Чехова В откликах на кончину Чехова была од­на существенная особенность. Тысячи и тысячи читателей восприняли эту смерть как тяжкий удар, как потерю родного че­ловека, близкого друга. Читатель дореволюционного времени без рассуждений и теоретизаций воспринимал чеховский пессимизм как могучее жизнен­ное побуждение. Читатель чеховских произведений испы­тывал ощущение, будто сам он заперт са­модержавным строем в «Палате № 6», но он не покорялся, а страстно жаждал из нее вырваться, Зритель слушал тоскую­щие стоны сестер: «В Москву! В Москву!», и они звучали как призыв к осмысленной и светлой жизни. Недаром самые эти сло­ва «В Москву! В Москву!, употребленные автором как символ бессильной тоски, па­радоксально вошли в разговорную речь как символ живого и действенного стрем­ления. Можно ли придумать что-либо более мрачное и беспощадное, чем та картина жизни целого города, какую нарисовал Че­хов в «Человеке в футляре»? «Под влия­нием таких людей, как Беликов, за пос­ледние десять-пятнадцать лет в нашем го­роде стали бояться всего. Бояться громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, бояться помогать бедным, учить грамоте». Другими словами: перед нами с порази­тельной силой изображено полнейшее нич­тожество, приведшее в состояние духовно­го паралича и совершенного рабства на­селение городка царской Россни. Можно ли вообразить что-либо более мрачное и угнетающее! И читатель чувствовал, что речь идет не только о данном городе, жизнь всего народа самодержавием втис­нута в мрачный футляр. Правы ли были некоторые критики, называя эту мрачную картину пессимистической? Безусловно. А были ли они правы, опасаясь, что подоб­ные картины могут действовать подавляю­ще на общественную психику? Нет, в этом они ошибались. Такие ве­щи, как «Человек в футляре, выполняли прогрессивную, а порой и прямо революци­онную функцию, разоблачая обществен­ный строй царской России. Мы находим в этом рассказе страстную нформулировку того ощущения, какое в эпоху общественного под ема вызывают Беликовы. Человек, от имени которого ве­рассказ,ваключает его следующими словами: «Видеть и слышать, как лгут и тебя же называют дураком за то, что ты пениятерпишь эту ложь; сносить обиды, униже­ния, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и са­мому лгать, улыбаться, и все это из-за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за ка­кого-нибудь чинишка, которому грош це­на,-нет, больше жить так невозможно!».сдучаях Это и есть сжатое и точное выражение того, что выносил читатель Чехова из его жиз-мрачных, пессимистических произведений, И это шло навстречу тому чувству, какое рождала в читателе предреволюционная действительность. У самого порога жизни человека встречал жандармский режим, постепенно, но неуклонно подсекавший все надежды и радости и превращавший свет­лый, разнообразный мир в серую казарму, в унылый ряд «футляров». «Больше так жить невозможно!» - ощу­щал читатель. И Чехов своими рассказами и пьесами давал выход этому чувству, офор­A. П. Чехов. С портрета художника B. А. Серова (1902 г.)
НАШЕ
Из воспоминаний Толстым--мистики. А я человек честный: я верю только в науку. Будьте покойны, на этом чердаке совершенно пусто,-Чехов безнадежно махает рукой по направлению к небу. Домой поехали на извозчике. Переимчи­вый Сулержицкий изображает полицмей­стера, сопровождающего высокую особу. - Вы забыли, я же теперь не гене­рал,-говорит Чехов, намекая на свой от­каз от звания академика в знак проте­ста против исключения Горького из ака­демии. Сулержицкий восторженно уверяет, что Чехова всегда и везде будут читать наря­ду с Тургеневым, Мопассаном. К славе Чехов глух. На писательский талант он всегда смотрел как на результат упорного труда. Ялтинская набережная. Внизу тревожно ворочается море. На скамейке, поеживаясь от резких налетов штормового ветра, си­дит в наглухо застегнутом пальто худо­щавый пожилой человек. Его лицо с се­роватым оттенком слегка приподнято. На тонкой переносице поблескивает пенснэ. Иногда он легким движением сбрасывает его и смотрит на прохожих прищуренны­ми глазами с некоторой холодностью и как будто с безразличием, Но это только ка­жется. Он любит наблюдать и беглым взглядом умеет подметить что-нибудь чуд­ное в походке, в костюме, в лице. - Смотрите, у этого человека вид же­ниха, сбежавшего после свадьбы. А вот этот. Честное слово, у него в кармане повестка на деньги от тетки из Тамбова. И это не насмешка. Это­веселость, ко­торая не покидает сильных духом людей до последних дней жизни. С людьми он мягок, внимателен и чужд какого-либо высокомерия. Знакомится он не сразу, но это происходит потому, что его скромность и вастенчивость мешают быстрому сбли­жению с людьми. Таков поверхностный портрет Антона Павловича Чехова. Рядом с Чеховым сидят московский пи­сатель, семинарист и вечно юный, непо­седливый Сулержицкий. Семинарист в дер­жавинском стиле восторгается бушующим морем. - Ну, непременно - «раз яренная пучи­на»,-с улыбкой говорит Чехов.- А вы закройте глаза и прислушайтесь. Не кажет­ся ли вам, что сейчас сползли по желез­ной крыше кирпичи от трубы? Жжи! вот этот грохот: ну, как будто опрокинули колымагу с булыжником. Семинарист скоро ушел. - Славный малый,заметил Чехов. Все взглянули на него с удивлением. - Да он же поэт!воскликнул Чехов, делая серьезное лицо.- Он читал мне поэ­му «Ночь в гефсиманском саду». Послу­шайте: «и вот свершилось торжество, аре­стовали божество». Да это же замечатель­но! Всего две строчки. Я всю жизнь стре­мился к этому. А его папаша тоже заме­чательное лицо. Он пишет сочинение в шести томах: «Божественное учение о сот­ворении мира из ничего». Шесть томов! Чехов не выдерживает. В его глазах брыз­жет смех.--Как бы я хотел написать хоть один том из ничего! И, словно боясь, как бы его слова не приняли за насмешку над писательским творчеством, он обращается к писателю: «Писать надо, много писать. Ходите поча­ще в трактиры и прислушивайтесь. Мне самому вначале трудноприходилось убыточно: на рубль напьешь, на полтин­ник напишешь. Но сразу нельзя же». Чехов вспоминает свои тяжелые годы: отказы, долги, лишения. Это не забывает­ся. Иногда он непрочь помечтать: Через триста лет в России труд ста­нет свободным. Поверьте, наш народ гат сильными людьми. А пока сколько у нас держиморд и чинуш! При этом он вспоминает, как выручал свои вещи из таможни по границы. Стесняясь дать денежную взят­ку придирчивому чиновнику, он предло-еще жил ему гаваннскую сигару. Чиновник зая­вил, что не курит, а потом добавил: «А впрочем, позвольте». И взял из коробки целый пяток сигар. Ветер крепчал, вахватывал дыхание. Че­хов закашлялся и стал собираться домой: нужно глотать хину. - Да медицину, гово­плюньте вы на рит Сулержицкий.Вон Толстой, он про­тив вашей латинской кухни и переживет нас всех. По лицу Чехова пробегает беспокойная гримаса. Он знает, что тяжело болен, но эта тревога глубоко спрятана. Минута, и у него снова прилив веселости. - Толстому это можно. Он только пи­сатель. А я врач, и сам не знаю, почему вдруг заделался писателем. Недавно ко мне татарин приводил больного ишака, а третьего дия вызывали к приезжей губер­наторше отрубить хвост у фокс-терьера. Если я не буду лечиться, я же потеряю авторитет у населения. К тому ж, вы с
Молодой Горький в 1898 году писал Че­кову: «Хорош Мопассан, и очень я его облю, вас - больше его. Я вообще не ню, как сказать вам о моем преклонении теред вами, не нахожу слов и - верьте! яискренен. Вы могучий талант». Со времени этого письма прошло почти юрок лет. Камня на камне не осталось в ашей стране от той жизни, которую изо­бражал Чехов. И сам собой возникает во­прос: отошел ли он для нас в прошлое весте с тем мрачным временем и теми «мурыми людьми», которых он изображал? В первые годы революции ретивые фу­пуристы заявляли о том, что Пушкин, на­пример, должен быть выброшен с «корабля современности». Рабочий класс и его партия начисто от­верели этот вреднейший нигилизм по отно­шению к классической литературе, и сей­уже никому не придет в голову оспа­ривать необходимость критического освое­ня культурного наследства прошлого. Но вляется ли творчество Чехова живой ча­стью этого огромного наследства или только архивной, хотя бы и весьма высокой, цен­ЕостЬю? На этот вопрос ответила жизнь: произве­ния Чехова жадно читаются миллионами шателей - новых читателей. Книги его ичезают с рынка в момент появления; льсы Чехова проходят при переполненных рительных залах; миниатюры Чехова оста­птя любимыми номерами эстрадных про­рамм; появляются все новые статьи и тупные литературные работы о Чехове. Труднее ответить: почему нужен нам Че­ов? Что общего между творцом «Палаты 6, «Человека в футляре» и т. д. и на­- гражданами страны, построившей пиализм? Эти вопросы уже ставились в литерату­но ответы на них нас не удовлетворяют. Указывают на исторический интерес че­вских произведений: по ним мы можем учать историческую полосу русской жиз­- 80-е и 90-е годы XIX века. Об яснение бесспорное, но недостаточное. іли известный процент читателей Чехова обращается к его сочинениям ради чи­по исторического познания, то не подле­сомнению, что это лишь незначитель­ре меньпинство, подавляющему же боль­шиству Чехов отвечает, удовлетворяя ка­о-то другую, гораздо более непосред­шенную потребность. Изредка можно встретить чисто встети­иую оценку рассказов и пьес Чехова: де никого не волнуют, но ими продол­шт любоваться. С наибольшей опреде­ностью эта мысль высказана в книге Паматургия Чехова», принадлежащей му из лучших исследователей творче­Чехова С. Д. Балухатому, и уже в одного этого она заслуживает внима­«Мы не отказываемся и сейчас, шет автор, - от эстетического любова­ичеховскими спектаклями Художествен­ню театра. Но смысловая сущность этих етклей, жизненная «правда» в них нас на волнует, не «потрясает». Отделен­ые от жуткой полосы чеховской эпохи ру­жом социалистической революции, мы, временники первых лет социалистическо­строительства, не волнуемся горестями, праданиями, надеждами людей прошлого». Порочность этого рассуждения бросается плаза. Не трудно понять, что «рубежом юциалистической революции» мы отделены отодного лишь Чехова, но от всей куль­тры прошлого. И если это обстоятельство брекает нас на невозможность волновать­«горестями, страданиями, надеждами лю­прошлого», то, стало быть, усвоение зультурного наследства сведется к эстети­некому любованию этим наследством -- и слько, Ведь нелады короля Лира с до­рьми едва ли не меньше, согласно этой рниспособны нас волновать, чем стра­ния Раневской из-за продажи вишневого Совершенно ясно, что связь Чехова с чи­агелем иная, более серьезная и глубокая. Наконец, третья и наиболее распростра­знаягруппа ответов на вопрос о том, ну­ли Чехов для нашего времени, сво­тяк тому, что его произведения выпол­офункцию борьбы с мерзкими остат­ыи прошлого. «Мы живем среди порядоч­мещанской духоты, -- писал А. В. Лу­ачарский лет двенадцать назад, -- она ду­нас и в деревне, и в провинции, и в тлице. Она держит в своих когтях обы­аея, она прочно вцепилась еще и в ра­чегои под ее злым крылом ютится слиш­ичасто личная семейная жизнь даже ре­люционеров». Чехов, беспощадно пресле­щий эту мещанскую духоту, помогает, мысли Луначарского, ее преодолевать. же мысль высказывал в свое время E. Кольцов. Биограф Чехова Ю. В. Со­левне так давно писал, что современный татель «примет Чехова для того, чтобы честе с Чеховым продолжать жестокую патку с «чеховщиной» и борьбу с той шлостью, которая все еще кое-где дает
- Я был знаком с одним учителем математики. Он мог свести с ума своими разговорами об Эвклиде, о Лобачевском, но ни разу не читал гоголевских «Мерт­вых душ». Я дал ему эту книгу. Через год он мне ее вернул. - «А внаете,- ска­зал он, Гоголь не плохой писатель…» Обо мне и этого не скажут. Пройдет де­сять лет, и меня просто забудут. Всех, кто приезжает к нему, он ведет в сад. Он любит похвастаться каждым де­ревцом, посаженным собственными руками. А дом? Он сам руководил постройкой, бе­гал по лесам. - Я же настоящий строитель Сольнес. И не шлепнулся. Чехов избегал говорить о своих новых литературных работах. Если ему нужно оыло узнать что-нибудь для новой вещи, он делал это между прочим, в разговоре, чтобы никто не мог догадаться об истин­ной цели его любопытства. Когда вошли в дом, Чехов начал рас­сыпаться в похвалах Сулержицкому. - Да не возражайте, пожалуйста. Увас смелая голова, разносторонность. Вы и в Канаду ездили, и тонкий артист, и пра­вительство можете занозить… А не знае­те ли вы какого-нибудь «жестокого» ро­манса с этаким отчаянным пошибом? А кстати, покажите фокусы. Ведь вы на все руки мастер. Сулержицкий садится за пианино. Лицо его принимает деревянное выражение, он берет несколько резких аккордов и диким голосом начинает петь: «Что мне до шум­ного света, что мне друзья и враги…» - Задумано, оживленно отвечает Че­хов. - Вы задумали написать комическую бо-удорищи в упор дя на Чехова. - Замечательно! Замечательно,- повто­ряет Чехов, захлебываясь от удовольствия, Приносят карты. Сулержицкий с видом заеажей знаменитости показывает карту: - Әйн, цвей, дрей! - И карта оказа­лась в кармане Чехова. - Задумайте какое-нибудь желание, предлагает Сулержицкий. Чехов растерянно потоптался на месте и вдруг залился своим милым задушевным приевсмехомдется - А ведъ вы правы. Без карт пьеса может быть, в без музыки и ни в коем случае. Послушайте, вы, может быть, и следователем были? Неизвестно, было ли это случайностью или Сулержицкий действительно произ­вел на Чехова впечатление своей импро­визацией, но самый романс и фокусы во­шли, как эпизоды, в его последнюю цьесу «Вишневый сад». Уходя от Чехова, все испытывали хоро­шее, радостное настроение, навеянное нерадостным, гостеприимным хозяином. У всех жила надежда, что его бодрый дух отдалит трагическую развязку. На премьере «Вишневого сада» в мос­ковском Художественном театре, когда происходило чествование автора, эта наде­жда исчезла. Чехов стоял на сцене с осу­нувшимся, мертвенно бледным лицом и (от слабости едва держался на ногах. Смерть была на пороге. Через несколько месяцев его увезли лечиться за границу, и оттуда долетели последние чеховские слова: ихь штэрбэ я умираю.
млял в сознании и выражал в словах то самое, что без слов, но глубоко волновало тысячи его дореволюционных читателей. чтоНеобходимо вдесь напомнить слова Че­хова из письма, где он резко противопо­ставляет прежних больших писателей пи­сателям своего поколения. «Писатели, ко­торых мы называем вечными или просто хорошими, и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и вас зовут туда же, и вы чувствуете не умом, а всем своим су­ществом, что у них есть какая-то цель… Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но от того, что каж­дая строчка пропитана, как соком, созна­нием цели, вы кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет вас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше - ни тпрру, ни ну». Кровная связь Чехова с его читателем была в том, что он был выразителем ужа­са перед постылым обывательским сущест­вованием, жгучего, нетерпеливого желания почувствовать дыхание новой, преобра­женной, свободной жизни, что так харак­терно для читателя предреволюционной поры. Для того момента, когда строки эти пи­сались (в конце 80-х годов), это было в известной мере правильно. Но с каждым годом картина резко менялась, несмотря на то, что Чехов попрежнему ограничи­вался почти лишь тем, что писал жизнь такою, какою она была, лишь в редких переступая эту черту. Но атмос­фера была уже не та, и в этой предгро­каждая строчка его рас­зовой атмосфере сказов, каждое лицо в его пьесах настой­чиво и страстно твердили читателю: жизнь такова, как она здесь изображена, но она такой не должна быть. Цели Чехов не ви­дел и потому не умел указать, куда на­до итти. Но он не уставал указывать, от чего надо уходить прочь. И читатель, задыхавшийся в удушливой атмосфере помещичье-капиталистической России, читатель, напряженнейшее ошу­щение которого «Больше так жить невоз­можно» с такой силой, полнотой и ясно­стью в течение ряда лет выражал скон­чавшийся писатель, пережил эту утрату именно как личную потому, что здесь обрывалась связь самая живая, кровная, задушевная. И он откликнулся на эту утрату настоящим взрывом печали, мно­гих удивившим своею силой и глубиной. В нашей истории это не первый случай, когда читатель опережал критику в оцен­же писателя. Так было и после гибели Пушкина, к гению которого даже передо­вая критика успела к тому времени слег­ка «охладеть». Народное горе, в потряса­ющих формах проявившееся над гробом поэта, воочию показало, что рядовой чи­татель оказался уже тогда прозорливее критики. Нечто подобное в меньших масптабах произошло и с Чеховым. Читатель понял, оценил и полюбил Чехова уже тогда, в 1904 году, раньше, чем профессиональная кри­тика осознала его роль и значение. ное представляется ему мерзким, отврати­тельным, но он голоден, и ему кажется, что он его ест. Мальчик громко требует, чтобы ему дали устриц. Это кажется забав­ным двум проходящим мимо франтам. Ма­ленький мальчик хочет устриц! И франты ведут мальчика с собой в трактир и кормят его устрицами. Я хочу процитировать два места из этого рассказа. Начало: «Мне не нужно слишком напрягать па­мять, чтобы во всех подробностях вспом­нить дождливые осенние сумерки, когда я стою с отцом на одной из многолюдных московских улиц и чувствую, как мною постепенно овладевает странная болезнь». Описание нищего отца: «Этот бедный, глуповатый чудак, кото­рого я люблю тем сильнее, чем оборван­нее и грязнее делается его летнее франто­ватое пальто, пять месяцев тому назад, прибыл в столицу искать должности по письменной части». «Мне не нужно слишком напрягать па­мять, чтобы во всех подробностях вспом­нить» - это не чеховская интонация. Так же неожиданно для Чехова и это: «этот бедный, глуповатый чудак, которого я люблю тем сильнее, чем оборваннее и грязнее делается» и т. д. Иногда кажется, что этот рассказ не мог быть написан русским писателем в 1884 году (дата написания «Устриц»). Вся мане­ра его, фигуры, приемы относятся к буду­щей мировой литературе. В нем есть пред­сказание пкол, которые появились гораздо позже. Самый сюжет - о голодном маль­чике, которого кормят устрицами,пора­зителен для литературы того времени. Это городская фантазия, которая могла бы прит­ти в голову писателю, знакомому с эсте­тическими настроениями таких художни­ков, как, например, Чаплин или француз­ские режиссеры, работавшие в группе «Авангард». Этот нищий отец «в поношенном летнем пальто и триковой шапочке», эти «два гос­подина в цилиндрах», этот голодный маль­чик, которому кажется, что он ест «салфет­ку, тарелку, калоши отца, белуювыве­ску», - все это, вышедшее из-под пера живымолодого русского писателя в 1884 году, было первым проявлением гениальности писатола.
A. П. Чехов. С редкого снимка, храня­щегося в Таганрогском Музее. Бесспорно, что Чехов разоблачал и клей­мил мещанскую пошлость беспощадной силой. Но это лищь одна из функций творчества Чехова. Неужто Чехов нужен нашим чита­телям лишь в меру уцелевших в нашей стране остатков мещанской пошлости? Не­ужто, когда остатки эти будут выкорчева­ны, потребность в Чехове отпадет? Огромная, неваменимая роль гениев искусства состоит в приобщении миллионов ко всей гамме человеческих чувств. Любовь, ненависть, героизм, страх, восторг, скорбь, ревность, скупость, грусть, радость и т. д. их понимание углубляется нами через об­разы, созданные гениями человечества. Ставить вопросы подобным образом - значит сужать вопрос о критическом освое-- нии культурного наследства, значит низво­дить огромные культурные ценности до степени ограниченного временем школьного дидактичеекого пособия. Самое различное применение могут иметь типические образы искусства, в которых нам открываются все оттенки и глубины че­ловеческих страстей. Но знать их - необ­ходимо. Чехов много темных углов осветил в че­ловеческой душе, много новых внаков от­крыл в книге наших страстей, чувств и пе­реживаний. Разве можем мы не знать «че­ловека в футляре»? или «Душечку»? Или Ваньку, который пишет письмо на дерев­ню своему дедушке? Или Егорушку, еду­щего по бесконечной «Степи»? Или рву­щихся в Москву трех сестер? Как великий художник, Чехов представ­ляет интерес для читателей разных эпох и наций.

B

Так, в 1934 году виднейший английский театральный деятель Губерт Гриффит пи­сал в «Известиях» (№ 215): «Возможно, что в СССР не знают о том, как глубоко ценят великого Чехова в странах, где говорят по­английски. Возможно, что у вас не знают о том, как его любят, знают и как им вос­хищаются. Поставленный недавно в Лон­доне «Вишневый сад» прошел 100 раз и притом не в маленьком театре для «избран­ных», а в большом театре, где доминирует зритель-рабочий». Как и всякое творчество крупного мае­штаба, творчество Чехова не является раз навсегда подытоженным. Каждый читатель, каждое поколение читателей берет и бу­дет брать от него то, что ему потребно, быть может, незамеченное его предше­ственниками. Невозможно предвидеть будущих путей общения этого замечательного художника со своими читателями. Одно несюмненно:
себе знать и сегодня». сейчас общение это полно жизни. Ю. ОЛЕША Эти несколько строк ярко характерны для Чехова. Это именно Чехов, его здесь ни с кем не спутаешь. Это его прием внезапно в повествовании несколько поэти­ческих строк. Может быть, этот прием и дал повод говорить о чеховских рассказах, как о рассказах «с настроением».
Заметки писателя Но как хорощо быть Странная вещь: хорошие ниги забывают­всякий раз читаешь как бы впервые. взалось бы, если книга меня поразила, я жен запомнить ее во всех подробностях. шако происходит обратное. Конечно, я ню сюжет, содержание, образы, но что­вабыто, какие-то места уходят из памя При повторном чтении они появляются бжиданно. Причем за несколько страниц такого места я начинаю испытывать икое к радости беспокойство. Ведь это низ приятнейших переживаний, когда узнал, догадался, вспомнил! множество раз читал «Палату № 6» Че­за. Но при каждом новом чтении, прибли­тьк концу, я испытываю это радостное клокойство. Я прерываю ваю чтение и хочу ромнить, что же мною забыто из этих раедних страниц рассказа. Но вспомнить влья, хоть до меня издали и доходит ние этого забытого, И только тогла торопящийся глаз схватывает среди рок, до которых я еще не дошел, слово я вспоминаю: стадо оленей! И рчайным удовлетворением я насти­овечно ускользающее из памяти ме­ак я мог забыть его? Вот оно. Это мконце рассказа, в изображении доктора Андрея Ефимыча. Он упал, и до оленей, необыкновенно красивых циозных, о которых он читал вчера, пробежало мимо него». - 2 -
Внезапно открывается в повествовании светлое поэтическое окошко! В «Учителе словесности»: «…все сливалось у него в глазах во что­то очень хорошее и ласковое, и ему каза­лось, что его граф Нулин едет по воз­духу и хочет вскарабкаться на багровое небо». Чехов много думал о красоте. «Краси­вый» -- его частый эпитет. Эти полные ще­мящего света окошки как бы открывает он из темной жизни его героев в мир красоты. В страшном рассказе о больнице для ду­шевнобольных, о спивающемся докторе, о стороже, который избивает обитателей боль­ницы, - вдруг «стадо оленей, необыкновен­но красивых и грациозных». Грациозный! Ведь это чеховское сло­во. С особым выражением применяет Че­хов также эпитет истории» есть чудесное размышление по мнению дубы. Вы­университетских садах. В них, Чехова, должны расти сосны и сокие сосны и хорошие дубы. ся, должен сокое, сильное и изящное. Он считал недоразумением, ошибкой то, что жизнь, была далека от красоты. Жизнь должна красивой. Она будет красивой. Таким пронизано оптимистическим утверждением
Издательство «Academia» выпускает «Степь» A. Чехова с иллюстрациями худож ницыСарры Шор. все творчество этого великого писателя, Просто - именно с изяществом - произ­носит он это «будет». желал света своей стране! Устами Триго­Дымова стала видимой после того, как он умер. И образ вырастает необычайно в своей силе и обаянии, когда попрыгунья, потерявшая Дымова, хочет разбудить его, мертвого, и, рыдая, кричит: Дымов! Дымов: Дымов же! -4 - У Чехова есть удивительный рассказ «Устрицы». Это один из ранних рассказов. Он напе­чатан в «Будильнике» и, вероятно, подпи­сан Чехонте. Он ведется от лица мальчика, который стоит на улице рядом со своим отцом. Они вышли просить милостыню. Оба голодны. Мальчик видит перед собой освещенные ок­рина в «Чайке» Чехов говорит: «Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страда­ниях, об его будущем, говорить о нау­ке…». И деятеля науки Чехов сделал героем одного из лучших своих рассказов. Доктор Дымов. Пошлая среда окружает его. Жена с любительскими спектаклями и гостями. Гости, из которых каждый считает себя не­обыкновенным. Никто не замечает Дымова. Даже посмеиваются над этим единственным в их среде «обыкновенным» человеком. Ды-
Сосны и дубы в университетских садах. Кроме всего, это еще и художественно в высшей степени! Такой образ могла родить только очень возвышенная мысль о науке. И затем - какое правильное распределе­ние эпитетов. В чем красота сосны? В вы­соте. В чем красота дуба? В мощи. И вот Чехов говорит: высокие сосны и хорошие дубы. Отличное определение для дуба хороший. Хороший в смысле - крепкий. Бсегда приятно размышлять о том, при каких обстоятельствах возник в мозгу ху­дожника образ, который тебе нравится, И мне представляется фигура Чехова, идущая вдоль университетской ограды в один из тех ясных дней осени, когда особенно обоз­начаются ставшие прозрачными деревья. Высокая, черная, чуть согбенная фигура в шляпе, с бородкой, в пенснэ со шнурком. Какая это милая фигура! Он останавливается и смотрит через ог­раду. К тому, что сделает жизнь красивой, от­носил Чехов и торжество науки. Как он
мов! - называет его жена по фамилии, - на трактира. Там, на стене, висит вывеска Дымов! Некий Дымов, смешноватый, не модный и, как кажется гостям, скучный че­ловек. Этот Дымов самоотверженио слу­жит науке и умирает, заразившись дифте­ритом. Если Чехов ненавидел пошлость, то в «Попрыгунье» эта ненависть наиболее гнев­на. Мне кажется, что именно Дымов был для Чехова идеалом. В этом рассказе есть проповедь. Каким должен быть человек? Вот таким. Предаиным делу, скромным, не олишком думающим о своей цене. Цена со словом «устрицы». Слово кажется маль­чику странным. Он спрашивает отца, что оно означает. Отец говорит, что устрица - это животное, которое живет в море. Голод­ный мальчик воображает себе нечто сред­нее между рыбой и раком. Ему кажется, что это очень вкусное животное. Из него варят уху. Но отец говорит, что устрицы живут в раковинах, как черепахи, и их едят жи­выми. Это потрясает мальчика. Едят ми? Мальчик видит сидящую в раковине и играющую челюстями лягушку. Живот-этого
Потому что шагу, там, где он учит­видеть перед собою только вы­нелепой
акой тонкий мастер Чехов! Ведь это пидумано - эти олени, пробегающие пе­рением умирающего. Фидумано!