АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ тРИДЦать ПЯть леТ сО днЯ СмеРТИ В откликах на кончину Чехова была од­на существенная особенность. Печать, ис­ключая два-три черносотенных листка, единодушно выражала глубокое сожаление о понесенной русской литературой утрате, - сожаление искренность которого не вы­насонамерим стом варыном маубокой не, Антона Павловича широкие массы читате. лей. Тысячами и тысячами людей это со­бытие было воспринято как тяжкий удар, как потеря родного человека, члена семьи, близкого друга. «Ека-Опять, как и в предшествующие годы, когда страстно трактовался вопрос о пес­симизме Чехова, определилось резкое рас­хождение между отношением к писате­лю -- прессы с одной стороны, читатель­ской массы - с другой причину элого явления чит понять самую сущность воздействия чеховского творчества на читателя, а от­части и значение этого творчества для ис­тории развития русского общества. Причина была тут одна. Прогрессивная печать, за редкими исключениями, оцени­вала «пессимизм» Чехова как явление, с точки зрения общественной, отрицатель­ное, регрессивное, действующее разлагаю­такуюооосестренное настроение, А читатель - непосредственным чувством берасскалени етеоретизаций … вос­принимал тот же спессимизм» как могучее жизненное побуждение. думать…Надобно прямо сказать, что критика то­го времени не учуяла происшедшей в на­строении общества перемены и потому впала в заблуждение. Когда она в конце 80-х годов высказывала мысль, что такие вещи, как, например пьеса «Иванов», мо­гут быть вооприняты читателями как сво­его рода проповедь антиобщественной тео­за-рии «малых дел», то она была права. Вре­мя было влухое беспросветное насквозь реакционное. Общество было подавлено апатично. И когда в эту атмосферу попа­дало сильно нанисанное произведение с центральным тероем - «лишним челове­ком», тоже апатичным, во всем обществен­ном разочарованным, проповедующим принципнальный отказ от всякой активно­от всякого пиирокого размахо топтаюведется щим с собой после короткой вспышки ве­ры в себя и в свои силы, то в ряде слу­чаев влияние такого пронзведения могло быть вредным, способствующим пониже­нию общественного настроения. Но и в развитии последнего, как как и в развитии всего на свете, есть своя диалек­тика, В середине 90-х годов, когда творче­ство Чехова достигло полного расцвета, настроение общества было уже не то и, главное, оно неуклонно нарастало, шло на под ем. Всли попытаться кратко сформу­роментос получится что вроде такой картины: оковы, наложенные цар­ским правительством на человека, в вось­мидесятых годах рождали в его душе чув­ство безнадежности, апатию, К конну де­вяностых годов они вызывали гнев, раз­дражение и нетерпеливое стремление сбро­сить их с себя. Вот в чем состояла эта диалектика об­щественного настроения. И чеховское творчество шло ей навстречу, как никакое другое. Читая «Палату № 6», читатель ис­пытывал ощущение, будто сам он заперт самодержавным строем в «Палате № 6», но он не покорялся, а страстно жаждал из нее вырваться. В пьесе «Три сестры» зритель слушал тоскующие и по существу абсолютно безнадежные стоны сестер: «В Москву! В Москву!» В 80-х годах они бы усилили его чувство безнадежной тоски. А через каких-нибудь пятнадцать лет, в момент появления пьесы, они зазвучали как призыв к лучшей, более осмысленнойВ и светлой жизни. Недаром ведь самые эти слова: «В Москву! В Москву!», у автора употребленные как символ бессильной тоски, самым парадоксальным образом вошли в обиходную разговорную речь как символ живого и действенного стремления. В 1898 году Чехов написал знаменитый свой рассказ «Человек в футляре», название которого давно стало крылатым выражением, беспрестанно применяемым в литературе, в публицистике, в ораторских речах, в разговоре. Если отнестись к это­му рассказу так, как отнеслась критика к творчеству Чехова вообще, то это поис­тине предельная степень пессимизма Можно ли, в самом деле, придумать что­либо мрачнее и беспощаднее, чем та кар­тина жизни целого города, какую нарисо­вал Чехов в этом рассказе! как долго он одолевал свою страшную бо­лезнь, свою «жабу» при его вяло рабо­тавшем, жирном уже, сердце. Кто-то стал честить ялтинский климат, полагаясь на который, выйдешь, мол, из дому без калош, а потом клянешь судьбу. - Да, вот, без калош, это, конечно, нехорошо, - откликнулся Чехов. - Атак увот вообщенапримерлюблю погоду: одеть пальто, исправные калоши, старенькую шапку и иди себене спеша, без цели Хорошо! Дождь моросит, на безлюдных улицах тихо, спокойно… Ничто и никто не отвлекает, не мешает Хорошо думается под дождем… Хорошо. Так и пошло с тех пор: какая пого­да да «чеховская»! Тем временем стол, за которым мы тра­пезовали и слушали спичи, исчез. Кто-то сел за рояль, заскользили пары. скалат Мохолк виден в стве… Пожалуйста, уж продемонстрируйте его нам и здесь о грациозной NN. Через несколько дней я завтракал - с Чеховым - с доживавшим век в Ялте бывшим тенором московского Большого театра Усатовым и еще с кем-то у терины второй», как прозвали тогда Капи­толину Михайловну Иловайскую, которая, однако, была несравненно «породистее» и красивее ангальт-цербтской немки. Беседа не выходила из рамок пестроты, неизбежной в малосплоченном обществе.Уяснить Пока мы вкушали прекрасные яства, оро­шая их «добрым» вином, ясный с утра день исподволь померк, и в широкие окна красивой столовой застучал дождь. День-два спустя в передней раздалась знакомая, оживленная речь Варвары Кон­стантиновны: - А я с Антоном Павловичем. Захотел притти к вам. Сейчас поднимется, не пирайте дверей - он с кем-то внизу встретился. Он и в самом деле появлялся уже на пороге. Так просто и мило мог поступать только человек простого и милого сердца. Он им и был везде, всегда, во всем. Изу­мительный это был дар, дар простоты! Оказалось, что «женская гимназия», как шутя называл Чехов в письмах Харкее-сти вич, нарассказала ему, как мы чуть-чуть не разыграли раз в городском театре, в пользу недостаточных ее гимназисток, «Иванова», со мною в заглавной роли (спектакль был отменен едва не в его канун), о других моих сценических в том же театре выступлениях и об общем тяго­тении к сцене. Антон Павлович сразу же всеми силами захотел помочь мне поступить в «Худо­жественный театр», предложил ряд ре­комендаций и т. д. Конечно, я был раст­роган до глубины души. Не помню, в связи с чем, в одно из следующих наших свиданий он вдруг со­вершенно серьезно сказал: «А то вот еще хорошо -- пьесы писать. Попробуйте. Это очень увлекает и, право, нетак уж труд­но, как думают». Скромный в оценке своих сил, он, ви­димо, искренно не исключал возможности их в той же мере в других. В середине января я выехал в Москву, снабженный письмами Антона Павловича, призывавшими «оказать содействие» содействие» осу­ществлению «актерских» моих планов. Актером я не стал. «Простудили», Сце… на от этого, должно быть, ничего не по­теряла. А вот я, не нашедший в себе чеховской простоты, чтобы открыто ипро­сто поделиться с Антоном Павловичем не­которыми, нежданно охватившими меня на первых же шагах ощущениями, я потерял очень много, не сумев сберечь так счаст­ливо сложившихся было отношений с ним и, как улитка, спрятавшись в свою «про­студу». Больше мы не видались. И как больно и стыдно мне стало, ко­гда, много лет спустя, уже после смерти Антона Павловича, я прочел в собрании его писем, как тепло, радушно и забот­ливо писал он обо мне своим родным, кое-кому из театрального мирка и даже из его Олимпа!… Кончаю. На некратком жизненном пути случалось встречать хороших и даровитых людей. Гармоничное сочетание ума, таланта и сердца привелось видеть раз - в Антоне Павловиче Чехове. Это было всегда взволнованно вспоми­наемое мною чарующее воплощение духов­ного «изящества», совершенный «союз истины и добра».
1904
1939
ВОСПОМИНАНИЯ * Аписать очерк характерного лица - чень трудное и «мастеровитое», Н. С. Лесков одному маленькому, пашемуся по верхам журналистики» тору, метко окрещенному Б. В. Вар­ситературною приживалкой». влуй, еще труднее дать что-ни­нное о таком лице в маленькой ой заметке. А между тем стало ичто в отзывах и воспоминаниях человеке нет незначительного, луживающего сбережения от «тле­обязывает каждого, не стыдясь не­вдиво и просто рассказать все, а его долю слышать, узнать лично запечатлеть о о ком-либо из людей». бытаюсь дать, что могу, об умершем назад Чехове. нзвестных мне оотца, Николая Лескова, ротимого темперамента, боль­перовностей в настроениях, но непо­тостойкого в самоотверженнод лю­штературе, горячо радовавшегося му новому талантливому произведе­появлению каждого нового дарова­Пойду во временном порядке. чиеле молодых беллетристов есть лю­овощями дарованиями и тожессильно вым реальным направлением. Говоря я нзвать г. Гаршина, который прекрасно и который далеко еще ротиг предела полного развития свое… ванта. За ним, может быть, следовало помянуть Короленко и молодого пи­Чехова, начинающего писать в том ральном направлении, Еще никому не а ясно, чего эти люди достигнут, стнут трудиться, имея, между про­трафа Толстого для себя образцом, впупалом… Их достаточно судить толь­тойсторены: делают ли они из сво­зрований наилучшее употребление,ка­табрать могут. Стараться же разочаро­идо потери всякой веры в себя - полезное, а вредное дело со сторо­ики». («Новости и бирж, газ.», 51, № 151, изд. I-е. Упрек направлен нововременского» ругателя, В. I. который «дрался Толстым», жательно сопоставляя силы нищих писателей с гением Толстого). пда тороплюсь радоваться, что толит в делу новый человек со вку­уменьем и пониманием того, для чего писать; но я не всегда ошибался: тевый (кажется) гласно указал на Че­нана Яковлеву и на Вас, и раньше заскорбел молча об удивительном именя упадке сил в Короленко. Я не пап,чтобы я увлекался моею любовью вштературе до того, чтобы делать слона вгуи. Захваливать новичка, конечно, жо, и это сделано с несколькими сла­идыи (напр. Бажии, Ясинский 11.д), но в ком есть вкус и творчество, не так легко повреждается. Яковлева нотписать превосходно, м, б. не хуже Мпчл», а ее простудили ни за что и про что», (Письмо к М. О. Меньши… 29 июня 1893 г. «Мимочка» - Л. И. зелитская, псевдоним «Микулич», автор иести о «Мимочке»). Вписьме к А. И. Фаресову от 16 сен­1893 г. Лесков пишет: «мы об этом писателе более говорить зе будем, точно так же, как не говорим «Палате № 6», которую я почитаю за пекрасное произведение, a Вы - за плохое». 0«Палате № 6» Лесков решил не гово­иьбольше с Фаресовым после, так за­данного последним, спора: .(т. е. Фаресов). Мне хотелось бы и мому смотреть на повесть Чехова как и крупное, выдающееся произведение. Лесков, Что же вам мешает? Не знаю, что в ней хвалить… Док­-гот же разучившийся медицине до­в «Трех сестрах», тот же циник… шор с рюмкой в руке в «Дяде Ване», и иже «Иванов» с проповедью об умерен­иидеалов. Эти «вересаевские» докто­переполняют не палаты умалишенных, в множестве - городские и земские ьницы. Каждый из них - как давно сванный в литературе и праздно бол­ци на готовом содержании «лишний Л. Они олицетворяют провинцию. Онн и ранее, до «Палаты № 6», не дставляли собою умных людей. Одно дорение упадочного человека. л. А это разве не важно -- как добрый повинции? За одну фигуру безжалост-
т К л и К и
что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет вас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше - ни тпру, ни ну». Для того момента, когда строки эти пи­сатись, это было в наветной мере пра­вильно. Но с каждым годом картина рез­ко менялась, несмотря на то, что Чехов попрежнему ограничивался почти лишь тем, что писал жизнь такою, какой она была, лишь в редких случаях переступая эту черту. Но атмосфера кругом была уже не та. и в этой предгрозовой атмосфере каждая строчка его рассказов, каждое ли­цо в его пьесах настойчиво и страстно твердили читателю: жизнь такова, как она здесь изображена. но она таковой не дол­нанауазываль надо итти. Но он не уставал указывать от чего надо уходить прочь Необыкновенно поучительно, что ред­кие высказывания Чехова, в которых зву­чит положительная вера в близкий пере­ворот, высказывания, порой очень силь­ные, на предреволюционного читателя не производили и малой доли того впечатле­какое он выносил от картин вроде тех, какие даны в «Человеке в футляре» и т. д. Например, в пьесе «Три сестры» со сцены раздавались такие слова: «Пришло время, надвигается на всех пас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с наше­го общества лень, равнодушие, предубеж­дение к труду, гнилую скуку». ТакиеНапрасно стали бы мы искать в прес­се того времени каких бы то ни было указаний на то, чтобы эти, по существу пророческие, слова вызвали тот или иной отклик в зрительном зале театра, чтобы по поводу них раздались какие-нибудь возгласы чтобы слушатель выделил их каким-либо образом. Ничего этого не было, и не эти замечательные слова, с таким ясным, конкретным и определенным пред­сказанием, сделались крылаты, а слова беспредметного, безнадежного и безысход­ного томления: «В Москву»! В Москву!» Чем об ясняется это поразительное про­следующи-положительных предсказаний и указаний революционного характера тогдашний читатель имел ру­ководителей более осведомленных, точных звторитетных, чем писатель Чехов в то время уже шла большая подпольная революционная работа, уже были револю­ционные организации, уже существовала революционная литература. Наконец, сре­ди писателей уже подымалась фигура че­ловека, содержание и смысл творчества которого состояли в призыве к револю­пии, Максим Горький. Вот из этих-то источников и черпал читатель все то, что двигавшейся на страну. К Чехову он ва этим не обрашался, в его распоряжении были более веские и конкретные указа­ния на грядущую революционную бурю. Но никто не умел сказать читателю более страстно и сильно, чем Чехов, этих маги­ческих слов предреволюционного настрое­пия: «Больше жить так невозможно!» В этом заключалась подлинная миссия Техова, которая в конкретных условиях того времени, по тому действию, которое быть по спра­она производила, должна ведливости названа революционной. Этого не поняла критика, проводившая писателя в могилу с искренней грустью, но без ясного понимания общественного значения понесенной утраты, потому что критика эта не поспела за ходом времени, не учла диалектики чеховского пессимиз­ма и не заметила новой, революционной Функции последнего. Но читатель, напряженнейшее ощуще­ние которого - «больше жить так невоз­можно» - с такой силой, полнотой и ясностью в течение ряда лет выражал скончавшийся писатель, пережил эту утрату именно как личную, потому что здесь обрывалась связь, самая живая, кров­ная, задушевная. И он откликнулся на эту утрату настоящим взрывом печали, многих удивившим своею силой и глуби­ной. В нашей истории это был не первый случай, когда читатель опережал критику в общественной оценке писателя. Так бы­ло и после гибели Пушкина, к гению ко­торого даже передовая критика успела к тому времени слегка «охладеть». Народное горе, в потрясающих формах проявившее­ся над гробом поэта, воочию показало, что рядовой читатель оказался тогда прозор­Гливее критики.
АНДРЕЙ ЛЕСКОВ ного сторожа Никиты рассказ Чехова нало редактору хватать обеими руками. Ф. Конечно, его нельзя не напечатать. Но он неважный, За границей он стал бы выше мо­нассановских. Он делает честь любой ли тературе и, если такими рассказами не удовлетворяются, то уж извините: не так мы богаты… Газве не важно, что по при­роде добрый человек ничего не делает в провинции, что он не может выпрямить­ся во весь рост, а все ходит согнувшись? Ф. Да он и не думает выпрямляться. Л. Откуда же я взял его таким? Ведь В Палтвыес такое впечатление! че-«Палате №6 в миниатюре изображены общие нашти порядки и характеры. Всю­ду - палата № 6. Это - Россия… Че­хов сам не думал того, что написал (он мне говорил это), а между тем это ак Палата его - это Русь! «Помазую тебя елеем, как Самуил по­мазал Давида. Пиши!», заповедал он Че­хову в октябре 1883 г., едучи с Антоном Павловичем ночью по Москве. «Этот торжественный отзыв Лескова о Чехове не был исключительным настрое­нием», заканчивает Фаресов свою, сокращенную здесь, хранящуюся меня запись. Вообще все приведенное мною, может быть, сотая доля того, что говорил Лесков в своем кабинете о крепко по сердцу пришедшемся ему младшем собрате по ре… меслу. В этом «помазании на ты» вылилось не более того, что легко могло быть высказа­но и в дневной беседе и «на вы», и без участия «лозы виноградной». Расположе­ние крепло на завершенном признании несомненного таланта, оценка которого ро… сла, а продолжавшийся расцвет радовал. Встретиться с Чеховым у отца, умер­шего в 1895 году, мне не случилось. Зиму 1898/99 гг. я жил в Ялте. Часто дождило. Шоссированные улицы кисли. в неделю в городском клубе танцова­ли, в остальные дни там же тоскливо «винтили». Цитаделью умственных инте­ресов была табачно-книжная лавка Сина­ни. Торговля одними книгами в «жемчу­жине» Крыма, в наиболее, казалось бы, интеллигентном его городе, была статьей ненадежной. Жизнь шла дремотная, зо­ологическая… И вдруг - взрыв бомбы: Чехов! При­ехал зимовать Чехов! Поселился у Ило­вайской на Аутской. Бывает у начальни… цы женской гимназии Харкеевич… Вся и все насторожилось. Подходил новый, 1809 год. Встречать его, по мысли милой, литературолюбивой на­чальницы женской гимназии, Варвары Константиновны Харкеевич, сговорились на «товарищеских началах» в зале этой гимназии. Собралось подлинное «третье сословие», настоящая трудовая интеллигенция скуд­ного ею городка наезжей чванной знати и местных торгашей, Тут я и познакомил­ся уже лично с Чеховым. После ужина, после множества обычных тостов общество разбрелось. К группе, в которой стоял я, подошел Антон Павло­вич. После двух-трех фраз, не сбережен­ных памятью, он спросил - как относил­ся мой отец к Суворину? Я отвечал, что, при всей неустойчивости их отношений, обострявшихся временами до полной вра­ждебности, он считал того человеком в ос­нове не злым, даже скорее добрым, искрен­ним, доступным и горячим порывам и движениям, но постепенно ставшим «день­голюбивым» и, благодаря дрянному окру­жению, сделавшимся способным на по­ступки много ниже его природных свойств. - Вот, так и я считаю. Сам он не элой человек, Это Николай Семенович верно го­ворил. Деньги его, конечно, испортили, но главное - эта ужасная нововременская камарилья! Это ужасное окружение! Эти Буренины, Ген, Масловы, Сыромятнико­вы… и т. д. Он невольно поддается их влиянию. Они развращают и его, и всю редакцию, и газету, и читающую ее пуб… лику. И как это ни досадно, но все это неустранимо. - А каковы были последние минуты Николая Семеновича? Я рассказал. -Да, мне, знаете, и то удивительно,
А. ДЕРМАН
Перед нами с поразительной силой изо­в скотонние духовного наранича вершенного рабства все население целого города. Можно ли вообразить что-либо более мрачное и угнетающее? Ведь, по справедливости говоря, здесь показан не только «человек в футляре», а население целого города в футляре. Более того, чи­татель чувствовал, что речь идет не толь­ко о данном городе, что жизнь всего на­рода втиснута в какой-то мрачный фут­ляр. Чехов в своих произведениях избегал ставить точки над «і», но тут он, устами нсвоего героя, сам наводит читателя пужное обобщение: «А разве то, что мы живем в городе в духоте, в тесноте, пи­шем ненужные бумаги, играем в винт, разве это не футляр? - спрашивает рас­сказчик. - А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор, - разве это не футляр?»ния Нет. В этом она ошибалась. И здесь-то заключается корень недоразумения. вещи, как «Человек в футляре», в эпоху реакцион оннуюбытьможетдействительно тонную, быть может, действительно усиливают угнетателя и ослабляют угне­тенного. Но в эпоху под ема они выпол­няют протреэсивную, а порой и прямо ре­волюционную функцию, разоблачая угне­тателя и тателя и накаляя гнев и нетерпение утно­Права ли была критика, называя эту мрачную картину пессимистической? Бе­зусловно. Но была ли она права, опа­саясь, что подобные картины, которыми творчество Чехова поистине изобиловало, могут действовать подавляюще на обще­ственное сознание? Мы находим в самом рассказе необык­новенно ярвую, даже страстную формули ровку того ощущения, какое в эпоху об­щественного под ема вызывают Беликовы, показанные во всем своем отвратительном свеичии». Теловек, от имени көторого рассказ, заключает его ми словами: «Видеть и слышать, как лгут и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь, сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и все это из­за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чинкшка, которому грош цена, нет, больше жить так невозможно!» «Больше жить так невозможно!»-всеми своими фибрами ощущал читатель. и Чехов своими рассказами и пьесами давал виход этому чувству, оформлял в созна­нии и выражал в словах то самое, что без читателей. Этот читатель раскрывал его книгу на рассказе сучитель словесности», где пока­зано, как молодая, хорошая человеческая жизнь быстро затягивается тиной так на­зываемого спокойного, обеспеченного суще­ствования, то есть обывательского болота. Еще недавно эта картина могла лишь удручающе лодействовать на читателя, по­тому что и сам он находился в той или иной стадии такого же процесса угасания. Немного позднее она уже внушала ем ужас, и вместе с героем он готов был воскликнуть: «Где я, боже мой?! Меня окружают пошлость и пошлость. Скуч­ные, ничтожные люди, горшочки со смета­ной, кувшины с молоком, тараканы, глу­пые женщины… Нет ничего страшнее, ос­корбительнее, тоскливее пошлости. Бежать отсюда,бежать сегодня же, иначе я сойду с ума!» этом-то и состояла поистине кровная связь Чехова с его читателем. Он был вы­разителем того ужаса перед постылы обывательским существованием, того жгу­чего нетерпения -- почувствовать дыхание новой, преображенной, свободной жизни, какие так характерны для читателя пред­революционной поры. самоеНеобходимо здесь напомнить слова Че­хова из письма, где он резко противопо­ставляет прежних больших писателей и писателей своего поколения, «Писатели, которых мы называем вечными или про­сто хорошими и которые пьянят нас, име­ют один общий и весьма важный приз­нак: они куда-то идут и вас зовут туу же, и вы чувствуете не умом, а всем сво­им существом, что у них есть какая-то цель… Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого,
пального ремесла. Несмотря на это Чехов ни на одну минуту не считал свое буду­щее проигранным. Как-то незаметно и для себя и для других он повел свою жизнь. Внезапные решения, почему-то так ча­сто приходящие человеку на рассвете, изменить жизнь круто и бсповоротно, бы­ли ему незнакомы. В дни, когда в доме совсем не было де­нег, и Антон шел в ломбард закладывать все те же, случайно уцелевшие от таган­вогских распродаж вещи, тетка со вздохом говорила; -Вернулись бы мы, Антошенька, в Таганрог… Право же лучше, чем здесь маяться. Чехов хорошо знал, что в Таганрог он не вернется. у него одно только решение: ве­сти свою жизнь талантом. значит - много трудиться, искать, мучиться, но чтобы и труд, и поиски, и мучения в конце концов были похожи на большую и настоящую радость. Отрываясь на недолгие часы от при­вычной спешки, от тягостной и одновре­менно веселой необходимости быть всегда изобретательным, держать свой талант в состоянии особой, изнуряющей журналист­ской возбужденности, Чехов написал не­сколько рассказов, серьезных и грустных, о себе самом, о Николае и его друзьях, о своих глубоко запрятанных душевных тревогах,o жизненном долге человека, который называет себя художником не по­тому, что так называться приятно, а по­тому, что без чувства себя как художни­на все существо этого человека начинает себя изнашивать, как в болезни. Николай себя в этих рассказах не уз­нал. сте-Он очень удивился бы, если кто-нибудь назвал етонеудачником.
Это вызывало смех всей компании. Хy­дожник в шекспировском воротнике счи­тался остроумным. В столовой начинался разговор о живо­писи. Гости упрекали Семирадского за обилие золота и перламутра, называли Шишкинз учителем ботаники, Маковского обвиняли в том, что на всех картинах он пишет свою собственную жену. Своя мнения художники высказывали отрыви­стыми и пренебрежительными фразами. Среди разговора Николай подходил к шкапчику в коридоре, долго возился в нем и, ничего не найдя, посылал прислугу зам пивом. Прежде чем закусить, Николай долго принюхивался к корочке черного хлеба. Выпив, забывали и о Семирадском, и о Шишкине и говорили уже только о себе: о ненаписанных еще картинах, будущихБыло премиях, успехе, известности. Пока все эти ученики и сотрудники иллюстрированных изданий оставались бедными и безвестными, пока они жили в дешевых номерах, сходились с натур­шицами и модистками, носили лето и зи­му одно и то же пальто, о них в компа­нии Николая говорили хорошо. Чужая слава вызывала в этих людяхЭто не чувство гордости, а тревогу. Им ни­когда не приходила в голову простая мысль о том, что славу в искусстве ни­когда не делят, а только умножают. Но стоило только кому-нибудь из них обратить на себя внимание, осуществить наконец свои замыслы, как отношение к нему сейчас же менялось. Его называли теперь пропащим талантом, пошлым ре­месленником, шутом гороховым, думающим только о забаве публики. Если теперь с этим художником ходили в трактир, и ему, как человеку со средствами, приходилось платить за всех, то денег потом ему не отдавали и долгов этих не только не снялись, но говорили о них с гордостью.
- Разве я могу работать в этом сарае! Возвращался Пиколай в Москву с пу­стым альбомом и с нетронутым запасом красок, весь в пыли, скучный и молча­ЛИВЫЙ. Он оживлялся только тогда, когда «по секрету» рассказывал Антону о своих ро­манах. Был у него роман с какой-то Наташей - дочерью хозяйки. Хозяйка запрещала ей бывать е «эти­ми художниками», но Наташа все же приходила к ним и, краснея от удивления и страха, слушала их беседы. Она полю­била Николая. наНиколай ответил ей, что художник не должен иметь семьи. Об этом Николай рассказал Антону с довольной усмешкой. Видимо, он гордился тем, что занимается такой професспей, которая отнимает пра­во иметь жену и детей, но дает право ез­дить в Салон де Варьете на Большой Дмитровке. Расставаясь с ним, Наташа плакала. Она хотела всегда быть с Николаем, всег­да беречь его жизнь, как только сможет она ео сберечь. В эту минуту Николай показался Анто­ну глупым до жалости, хотя он хорошо знал, что Николай совсем не глуп и толь­ко немного жалок. Иногда Николай приводил к Антону сво­их товарищей-художников. Среди них были ученики училища жи­вописи и ваяния, носившие пледы через плечо - по-студенчески, были и худож­ники немолодые, давно ставшие профес­сионалами. О своих друзьях Николай говорил или как о талантах, подающих большие надеж­ды, или же как о мастерах, которых пу­блика не понимает. Один из них, в широком отложном во­ротничке, в каких обычно изображается на гравюрах Шекспир, здороваясь в перед­ней с прислугой, низко склонялся перед ней в церемонном поклоне и произносил всегда одну и ту же фразу:
А. РОСКИН
Б Р А Т Ь Я Он был поэтом, но на него смотрели как на газетчика. Он приносил сказки о лю­дях и природе родных мест, а от него требовали заметок для дневника происше­ствий. Додэ прятал в карман свои сказки и возвращался с этими заметками с та­ким беспечным и улыбающимся видом, с каким приносят цветы с утренней про­гулки. И в самом деле, фельетоны и репортер­ские заметки Додэ, словно подобранные на
венного освещения, иначе декорации ка­зались слишком жалкими. Николай взялся нарисовать к «Женам артистов» иллюстрации. Уговорить Николая было очень трудно, потому что работал Николай мало. Он удивительно легко мирился с пятна­ми на обоях, с остатками обеда на клеен­ке, с ведром в углу, с мертвыми мухами на подоконнике, но стоило ему только взять в руки кисть, как в нем пробужда­лась внезапная требовательность, и он плачущим голосом начинал жаловаться обстановку, называя ее нехудожественной. Когда кто-нибудь спрашивал Николая о том, как подвигаются его последние кар­тины, он раздраженно отвечал: - Неужели вы думаете, что я могу здесь писать? И потом… воздуха мало. Художнику воздух нужен. И если при этом разговоре присутство­вал Павел Егорыч, Николай бросал на не­го такой взгляд, словно именно отец ви­новат в томчто Николаю нехватает воз­духа. Летом Николай вместе с кем-нибудь из приятелей-художников уезжал на этюды­в подмосковные деревни или в маленькие, забытые людьми городки, разноцветные и такие тихие, что казались скорее своеоб­разными уголками природы, чем создания­ми человеческих рук. Сперва все увлекало здесь Николая: и древний собор с зеленой от старости же­лезной дверью, и гостиный двор, увешан­ный большими замками, и река, по кото­рой проплывали иногда ржавые пароходи­ки. Но проходила неделя, все казалось Ни­колаю уже знакомым и надоевшим, и опять с раздражением он говорил своему спутнику, указывая на домик, в котором жили;
которые мелочи, написанные на за­доставляли самому Чехову какое-то жиданное удовольствие. да Чехов сочинял литературные па­иион забывал об издателях, редакто­и подписчиках. речитывая эти пародии, он смеялся, над совсем чужими вещами. выла у него пародия на Виктора Гюго, ль Верна, на Понсон дю Террайля, ав­сгокамболя», на модные романы вен­Вского писателя Мавра Иокая.

родия на Мавра Иокая, впрочем, со­не удалась. Она была почти так же на, как произведения самого Мавра парижских улицах, пахли все же не ас­фальтом и светильным газом, а мятой и лавандой. Сведения о Додэ показались Чехову мя, и Чехов с досадой замечал, что оп аше подражает венгерскому романисту, его высмеивает. ашнилеще Чехов несколько маленьких казов под общим названием «Жены тов» - пародию на Альфонса Додэ. елой пародии у Чехова было особое ншение. расмеивая Гюго и Жюль Верна, Чехов леивал свое собственное прошлое, став­же далеким. Из стиля этих писа­Чехов вырос, как вырастают из очень интересными. Он вспомнил Некрасова, его писатель­скую молодость - это лихорадочное изо дня в день, из месяца в месяц писание на заказ рассказов, повестей, романов драм, водевилей. Так ли нужна поэту прямая и гладкая дорога к своей поэзии? Не должна ли эта прямая и гладкая дорога казаться поэту слишком прямой и слишком гладкой, если только он - ис­тинный поэт?
Альфонса Додэ он любил и тенерь. теплоту и изящество, его на­Не убивает ли журнализм только тех, кто все равно обречен на бесплодие? Чехов купил портрет Додэ. Ему хоте­его повесить у себя в комнате на Но в конце концов Чехов раздумал и заложил портрет Додэ между страниц учеб­ника анатомии Гиртля. Мир, заключенный в рассказах был близок и понятен Чехову. В «Женах артистов» Додэ рассказывал Мательность, может быть немного жен­лось стене. первную. Любил скромную песню понятном и бестолковом человече­счастьи. Бестнике Европы» Чехов прочел кор­спонденцию Золя об Альфонсе Додэ. Чехов узнал, что автор «Сказок поне-
ка явился в Парижс юга, из са, явился молодым и свободным. об обитателях парижских мансард, о лю­дях богемы, уравненных нищцетой настоя­щего и застоявшимися мечтаниями о бу­жий повести «Антоша Чехонте». Жизнь этих людей требовала искусст-оци
Вокруучужой славы Чехов не суетил­ся. Мелкий газетчик, он в конце концов оставался спэкойным и свободным. Он хорошо чувствовал опасность своего жур-
Литературная газета № 39 3
0, как я счастлив приветствовать вас, прекрасная донна!