ПОИски нового * кладку Горького), гендарым прорвав превосходный поворот образа-от школы не станорится торжественным, легероем когда подле летки, труда, превратился
Я. СЕМЕНОв
l
Ложная значительность тогда читателю становится ясно, что великий стяжатель и природолюб Сахаров по-фигура совершенно неестественная, своего рода «мистический кулак», над которым уже вдоволь поработал - и несравненно лучше - Жан Жионо; что Елена традиционная «дочь снегов», над которой уже вдоволь поработала в предвоенный период европейская литература; что «святой дурачок» - он же «мудрое дитя» - Кешка, преображенный впоследствии в Но вот книта прочитана, и читатель пытается дать себе отчет в ценности усвоенного им художественно-познавательного материала. И тут, если даже в процессе чтения читатель и поддался несколько гипнозу величавой уверенности автора, «освобожденный» разум подскажет ему, что Геннадий Гор написал, в сущности, глубоко-претенциозную книгу, лишенную какого бы то ни было живого смысла. ка читатель пребывал внутригоровского мира, его ни на минуту не покидала надежда, что в конце-концов все об яснится,Но все элементы книги найдут какое-то реальное соответствие, осветятся обратным светом, и усилия автора будут оправданы. Но нет, надежда оказалась тщетной: даже революция не смогла вывести горовские персонажи из мира призраков. Книга Геннадия Гора «Синее озеро» обладает всеми внешними признаками значительности. Автор, как будто, глубоко знает жизнь природы: воды, леса, зверей. Не ту официальную сторону ее жизни, какая доступна всякому дачнику, а, сказать, сокровенную, открытую лишь для острого глаза, мудрого ума и вещего сердца. Автор самой своей интонацией старается намекнуть читателю, что тот в данном случае имеет дело не столько с миром явлений, сколько с кантовскими «вещами в себе». Такой же значительности и сокровенности исполнены, как будто, и персонажи книги: великий злодей, стяжатель и природолюб Сахаров, безраздельно властнад тунгусской пушной факторией; его жена Елена, существо молчаливое, цельное и глубокое; нищий Кешка, «святой дурачок», ради которого гордая Елена бросает мужа; на втором планесуп-Но руги Молокановы, верные псы всесильного Сахарова; на третьем, словно деревья на дальнем горизонте,тунгусы-охотники. Это замкнутый в себе мир, ведомый Геннадию Гору, как будто, до самых глубин, доступных художнику: до «дольней лозы прозябанья» и до мельчайшего жения в душе человеческой. Лишь в конце книги в этот замкнутый мир вторгается революция. В этом новом и неожиданном свете читателю покажутся неестественными-и даже комическими-и все фабульные аксессуары повести: и плавание Сахарова с Еленой на плоту, предпринятое с той целью, чтобы заставить наконец молчаливую Елену вымолвить хотя бы единое слово; и убийство китайца; и смерть Кешкина отца; и пытка, чуть не учиненная Сахаровым над тунгусской девочкой; и неприличное поведение супруги Молокановой; и напыщенные разговоры главных персонажей повести, преподносимые автором в качестве пламенного языка страстей. А все потому, что автор изо всех сил старается держаться на неприступной «высоте», в мире символов, где, вопреки его намерениям, уже кровь -- не кровь, страдание - не страдание, любовь - не любовь в распоряжении автора остается еще обширный мир природы - кантовские «вещи в себе», которые он, будто бы, подсмотрел острым глазом и воплотил, будто бы, в полноценное слово. Нет, читатель не склонен теперь оставить за автором и почетного звания знатока тайн природы. двиКонечно, это требует более тонкого анализа, ибо сокровенного знания вод, лесов и зверей в опыте читателя не имеется. Что же, читатель не поленится вспомнить - ну хотя бы Пришвина. Это позволит ему провести параллель между знанием глубоким, добытым с великим тщанием, как добывают радий из руды, и знанием поверхностным,«углубленным» при помощи литературного приема. Читатель не поленится пересмотреть заново - уже под новым углом зрения - весь «сокровенный» материал повести. И тогда Геннадий Гор По-предстанет перед ним как скромный пейзажист, не лишенный некоторого уменья: не более того. даже и таков Гор лишь в отдельных своих удачах, - гораздо характернее для книги следующий абзац, свидетельствующий о неумении автора строить единую пейзажную композицию и находить точный образ: «В лесу было утро. С горы речка падала, большой реки внучка. Озеро синело, грустное, глубокое. Где-то плакала птипа. Дорога терялась среди камней. В утреннем лесу было прохладне, как в речке. В пихтовом лесу черно было. Идя по тропинке, Молоканиха оступилась…» и т. д. Здесь, конечно, ничего не видно и ничего не слышно, и пейзаж просто распадается на части. Итак, в повести Гора нет ни людей, ни
У нас почти нет открытых эстетических споров, как будто вопрос о том, что такое хорошо и что такое плохо в искусстве, решен раз и навсегда. Между тем встает заново и озадачивает всякий нактолько возникает сколько-нибудь начительное художественное явление. нетавно Василий Гроссман выпувторую книгу «Степана Кольчугина», это за книга, как ее можно характерызорать? Думаю, не у меня одного было пении ее сложное чувство восхищепротеста. Восхищения от уверенноразвертывания широкого исторического фина жизни большого металлургического нола до революции, от мастерской разрабки массовых сцен, как у большого рокниста. Здесь автор продолжает линию Глького, умея найти в старой жизни, кот он описывает, столько новых под-с тей, что ее как бы узнаешь Iв то же время книга В. Гроссмана пывает чувство протеста там, где автор продолжает, а повторяет своего учитене он копирует горьковскую интонане давая своего познания жизни, нроче говоря, там, где В. Гроссман оказывется не учеником Горького, а его подражателем. Знание подробностей старой заводской и рабочего быта у Василия Гроса превосходное. Чувствуешь, как пропо заводской территории маленьстарательный паровозик с румяным кшинистом в окошке, замечаешь, что рабчий, обмывшись в градирне перед тем, к надеть чистое белье, обсыхает на ветверишь пролетарской гордости влюІенного в свое дело горнового Мьяты, отпзывающегося от директорской подачки за свй трудовой подвиг. Горьковская тема творческой радости пуда продолжена и воплощена Василием Гресманом в образах и сценах вполне снинальных, в таких оттенках отношені людей, которые обнаруживают неискрыемый драматизм и лирическое богатство этой великой темы. «После выпуска шлака предстоял пуск уиз. В каждой человеческой работе нтьнесколько мгновений, когда сердце рабочего сжимается сомненьем и радостнйтревогой; и сколько бы ни работал елрек, как бы ни был привычен и опытв своем деле, никогда не теряет он чувства. Его знает и старик-машинст, открывший поддувало паровоза, мчашего огромный товарный состав по уклокужелезнодорожного полотна; знает его и иогопытный запальщик, отпаливший бечисленные бурки, когда, оглядев в посзедний раз тихий забой и ласковый язычклампы Вольфа, он касается пальцами налльной машинки; знает его и широкоптый похожий на рыцаря, прокатчик, в и, когда приготовился зажать щипцами зырывающуюся скрозь пальцы раскаленнуюголову стремительной железной змеи; наютэто чувство и доменщики, когда, ведомые горновым, подходят с длинным железным ломом к чугунной летке и, ахпу,все разом ударяют по закаменевшей шеощущая клокотанье и тяжесть освбожденного из руды металла…» Образ горнового Мьяты - самый доючивый, самый человечный образ книги B. Гросемана, В нем нет ничего неожиданноно в таком полном выражении его ведоставало нашей литературе. Мьята едопрезирает чиновников в инженерских фуражках, администраторов-белоручек, не зающих, как подступиться к заартачивпейся домне, а заодно и всех вообще шженеров и администраторов, и мы чувствуем в нем наряду с законной гордостью человека, дошедшего до знания практикой, таже и патриархальное непонимание ролтеории, науки в подчинении сил природы. Но это говорит только о том, что льата правдиво изображен автором. Мьята, срастный любитель птиц и животных
Без такой узды, с теми пристрастиями, которые есть у В. Козина, с его желанием лелеять краску и оттенок, нетрудно впасть в изысканность, в бестемный эстетизм. Но почти от всех этих рассказов остается оскомина какой-то незавершенности. Как будто затянута экспозиция героев, - ловишь и никак не можешь поймать основной образ, определяющий место и значение частных картин и подробностей (вот в «Солдатском театре» все наоборот и потому все хорошо). Как будто это эскизы, подмалевки к какой-то несостоявшейся композиции, чья стройность заранее пленительна. Как будто в повествовании назревает новелла - и раз, и другой, но кто-то рассеял внимание рассказчика и все пошло мелкими пташками. Ведь даже в описательных рассказах из тургеневских «Записок охотника» (вроде «Лес и степь») или пейзажных этюдах Хемингуэя естьИ напряженная внутренняя узда основого образа, темы, сюжета, не позволяющая вествованию расплыться, разбросаться в разные стороны и поднимающая его к драматическому финишу. «Солдатский театр» Владимира Козина топорны-еоотошестяавующий дом» и других его «Рассказов о просторе», которые появляются в «Красной нови», По этому рассказу и нужно судить о нем. Но всюду у Козина-уважение к строке, как в стихах. Совсем нет словесной шелухи, ничего не обвисает в описании, никакой дряблости в пейзаже, в диалоге есть азарт, в портрете и характеристике - непрерывность линии, ничего лишнего в юморе. атр» В. Козина «отменяет» многое, написанное на ту же тему. Его краткость, лаконизм-качества не только формы, но и содержания. Это-произведение послереволюционного знания и опыта. Живулькинединственный человек в этом домашнем театре капитанской квартирыв силу законов, господствовавших в том общестсте-так шись механической куклой, в то время, как злые манекены, завладевшие его судьбой, притворяются людьми. Этот «солдатский театр» не просто театр, а театргиньоль, и вот таким театром ужасов была старая действительность. Основной образ рассказа - большой емкости ти и сосредоточенной художественной силы. Любовь к братским народам среднеазиатских республик и какая-то обостренная восприимчивость к особенностям национального быта и психологии без малейшего привкуса экзотики создают в рассказах В. Козина ощущение необ ятной жизни разнообразной нашей родины, переживание простора нашей страны и времени. Владимир Козин - поэт в прозе, поэт, умеющий ценить многовековую культуру слова. Незавершенность многих его вещей, будем надеяться, временная - издержки поисков нового в жизни и в искусстве.жанностью».
В. ПЕРЦОВ *
чугун, имею в виду В. Гроссмана). Но другого способа расширить наше художественное знание о мире, как через оригинальное дарование унас нет Вотпочему по тическому кодексу за подражание полагается кара гораздо более тяжкая, чем за художественную ошибку, сделанную талантливым человеком в поисках нового. Под эту последнюю «статью» целиком подходит «Ирина Годунова» A. Митрофанова. Вокруг этой повести, как известно, была дискуссия. В хоре разных оценок потонули отдельные возражения против нее - очень уж они оказались ми, и в общем вещь оказалась похваленной. Я тоже отношусь к ней сочувственно, хотя убежден, что дальше нужно работать по-другому. Сочувствие мое вызвано тем, как Митрофанов поломал беллетристический канон и, вырвавшись на авансцену произведения главным действующим лицом, потряс меня своим автобиографическим рассказом о старой жизни и своим проникновенным призывом беречь новое. И это не публицистика, а настоящая советская лирика, причем автобиографический образ мальчика, которого «учит» хозяйка магазина старуха Прохорова, сделан с горьковской силой Но почему же это единственный реалистический образ в странной толпе лунатиков, сталкивающихся, как во сне, на страницах новой повести Митрофанова? И почему автор не разбудит их, сведя их осторожно с высоких карнизов своего миражного вымысла на почву реальной советской действительности? В 12-й книжке «Красной нови» за прошлый год напечатан рассказ Владимира Козина «Солдатский театр». Это маленький шедевер, о котором можно было бы сказать многое, как о явлении нового советского искусства. Если вы никогда не бывали в Средней Азии, в Фирюзе, то этот рассказ мгновенно перенесет вас туда позволит вам освоиться с бытом капитана царской армии Боголюбского, как будто вы всю вашу жизнь посвятили изучению этой примечательной личности. В квартире капитана был поставлен им на два часа в виде дисциплинарного взыскания ротный санитар Живулькин. «В комнату вбежал мальчишка с большими ушами. Это было злое произведение капитана-неудачника и высокомерной капитанши… Мальчишка вбежал в комнату и остановился перед солдатом. Это была кукла солдата с голубыми глазами и живым солдатским запахом. Мальчишка обошел вокруг игрушки и осторожно ущипнул ее. Солдат стоял на полу, как на пьедестале. Огромная игрушка показалась мальчишке забавной, он толкнул ее ногой. Игрушка дрогнула и осталась стоять. Мальчишка отошел и сразбегу ударил игрушку головой. Игрушка покачнулась, потянула носом воздух, ғыпрямилась и продолжала стоять, глядя на часы». Не смея шевельнуть пальцем, в непосредственной близости от грозного начальства, созерцает Живулькин, как на сцене, густой быт капитанской семьи: пьянчужку-бабушку, обед, заигрывания капитана с горничной Клавдющей, на которой Живулькин мечтает жениться, ссору капитана с женой, послеобеденное чувственное примирение сытых животных. Невольный зритель, обязанный стоять навытяжку в этом страшном театре, не выдержав напряжения, голода, усталости, падает в обморок. Изобразительная экономия Владимира Козина предельна. Тайна этой сжатости не только в обобщающей силе настоящего художественного образа, но и в нежелании художника повторяться, «Солдатский те-
Новым и замечательным во второй книге «Степана Кольчугина» кажутся нам также те сцены и эпизоды, в которых автор показывает трогательную срязь рядовых людей, матерей и жен рабочих большевиками - деятелями 1905 года. впер-Бообще все, что относится к фону, на котором действует формирующийся рабочий парень Степан Кольчугин, все подробности быта, замечания рядовых рабочих, в которых прорываются инстинкт и разум класса,вот это самое лучшее в книге В. Гроссмана. Столь же оригинальны другне части исторического фона-эпизоды из жизни интеллигентской среды в Киеве, жильцы Софьи Андреевны, поющие по вечерам украинские песни, разные типы студентов, среди которых несколькими штрихами тонко выделен шоринист Лобода, конечно, будущий петлюровец. в угрозу любимой домне. И В. Гроссман нашел настоящие слова, когда в другом месте он говорит, что стальной лом в руках Мьяты, победившего аварию, выглядел, как жезл власти. К сожалению, лирический план произведения и многое в изображении страсти Степана Кольчугина к знанию только ахо горьковских книг. Запоздалой копией замечательных горьковских раздумий над старой русской жизнью выглядит, например, такое лирическое отступление: «Какие могучие силы имеет в себе человеческое сердце, вечно хранящее способность любить, радоваться, страдать. Нет силы на земле, которая могла бы превратить человека в животное. Каким удивительным цветом зацветет прекрасная душа человека, когда ев перестанет коверкать жизнь». После горьковских «Моих университетов» основной герой книги В. Гроссмана-и только напоминание о том, что мы уже знали, а не новое знакомство. И дело здесь не в том, что копия уступаст оригиналу в силе изображения, а в том, что она не открывает новых сторон натуры. Уроки горьковской школы в искусстве обеднены автором. Патетическая тема «Моих университетов» - о юноше-самородке, мечтавшем при капитализме пробиться к знанию, раскрыта в этом произведении с прекрасной, спокойной иронией, о которой говорит само название. Можно сказать, что этоирония победившего народа по отношению к тем, кто стоял на его пути, ирония превосходства настоящего над прошлым. Василий Гроссман берет ту же тему страдальчески-серьезно и иногда ломится, так сказать, в открытую дверь со своей дидактикой. Там, где В. Гроссман, претворяя учебу у Горького в свое творчество, смотрит своими глазами, он нов и добавляет к тому, что сказал учитель, свои слова. Там, где он только повторяет слова учителя, он утомителен. Школа нужна человеку, чтобы, усвоив то, что знают другие, стать самим собой и внести от себя в общий котел то, что пужно всем и чего другие еще не знают. Таким, в особенности, должно быть отношение к школе в искусстве. Школа Горького, как и всякого великого классика, учит писателя раскрывать свое дарование, свое видение мира. Однако в искусстве много званых, да мало избранных. Это, конечно, обидно и тяжело для многих, подвизающихся безрадостно на трудном поприще искусства, вот уж, действительно, без вины виноватых (читатель, разумеется, понимает, что я здесь вовсе
«комиссара», причудливая страстей, ни сокровенных тайн природы, смесь стародавней литературной традиции с плохо понятой «идеологической выдерни революции, ни этнографии, ни даже пушного промысла. Читатель с первой жэ Павильон Грузинской ССР. строки вступает в призрачный мир, причудливо скроенный из лохмотьев давно сношенного одеяния европейского символизма, и тщетны его надежды пробиться к реальности с помощью писателя Геннадия Гора. Если в личном опыте автора даже имелся известный конкретный материал - об этом по книге судить трудно, - то он целиком и полностью деформирован его своеобразным «творческим методом». Читатель выводит, наконец, мораль, относящуюся непосредственно к творческой психологии писателя, - и не только писателя Геннадия Гора. Свою ложнозначительную повесть Геннадий Гор написал в безотчетном стремлении обойти трудности реалистического письма. Это крайне ненадежный способ перескочить через прецятствия и получить преимущество перед товарищами, работающими на наиболее тругном участке. Читатель все равно будет судить Геннадия Гора по общему для всех закону. здесь совершенно потерял живые признаки поэзии. Родина наша предстает перед нам в каком-то фантастическом образе летящей куда-то к звездам страны, простые советские люди изображены в виде гигантских бесформенных существ, которые вступают в грядущее, встречают небывалые времена и вручают истории сверкающие верительные грамоты. В книге Маркиша неприятно поражает и еще одно: Маркиш - поэт исключительной оригинальности, и вдруг в еге стихах начинают звучать хорошо знакомые нам голоса. Мы открываем «Красную Армию» - и вспоминаем Безыменского, читаем «Прогулку моей страны» - и чувствуем Прокофьева, перелистываем пограничные баллады - и уже совершенно явственно слышим голос Тихонова. Откуда такое обилие чужих голосов у совершенне оригинального поэта? Может быть, здесь повинны переводчики? Отчасти, разумеется, да, ибо кое-где они умудрились даже причесать Маркиша под Никитина и Сурикова (ср., например, «Мать партизана», пер. Л. Руст, обильно уснащенный словечками типа «исполать», «ан нет», и т. п.), а в одном месте неожиданно выплыло четверостишие Надсона: Кров готовят братья в том краю родимом, Братская забота сердцу дорога, Только бы скорее зацвести оливам, Только бы скорее раздавить врага. (Пер. Л. Руст).
Всесоюзная сельскохозяйственная выставка. Уголок субтропических культур.
чароде, а путем создания сухих абстракций болаБогатырская сила Маркиша все по установившимся книжным трафаретам, подчас чуть ли не столетней давности. А это, сдается нам, именно результат пристрастия Маркиша, с одной стороны, к чрезмерной гиперболичности, а с другой стороны, к этой столетней трухе -- к освященному веками тяжеловесному словарю, также давно потерявшему запах и цвет, свойственные живому слову. книгеВозьмем, например, стихотворение «Из года в год», переведенное самим автором: Из года в год, - маршрута не меняя, Несется ввысь стремительно страна; Непобедимые, в грядущее вступая, Мы небывалые встречаем времена! По всей земле - от края и до края, В порыве пламенном идут за нами вслед; Мы каждый год истории вручаем Страны верительную грамоту побед! Летит звезда, за ней вослед - другая. Дорога ясная в века устремлена, Непобедимые, в грядущее вступая, Мы небывалые встречаем времена! В зарницах стены древнего Китая, И над Испанией зари багровый свет; Мы каждый год истории вручаем Страны верительную грамоту побед! Пароль наш - «мир» - с броней стальною спаян, И наша сталь, как песнь, отточена; Мы, неприступные, в грядущее вступаем И небывалые встречаем времена!… Все это стихотворение представляет собою не что иное, как повторение на разлад одних и тех же, к тому же много раз до Маркиша сказанных, слов. это не тема с вариациями, а тема с повторами-назойливыми и однообразными. Здесь от прежней внутренней силы поэзии Маркиша остались лишь слова, обозначающие силу, которыми он щедро пересыпает свои стихи. «Мощь», «могущество», «сила», «слава», «воля» и невообразимое количество эпитетов типа «огромный», «гигантский», «колоссальный». Это голая абстракция, которая сродни космизму «кузпецов» (ср., например, «Мы каждый год истории вручаем страны верительную грамоту побед», «Пароль наш - «мир» - с броней стальною спаян», «С лица земли сотрет чумные стаи разгон крылатый звездных эстафет»). Это, наконец, словарь столетней давности («непобедимые, в грядущее вступая, мы небывалые встречаем времена») и то мудрствование,которое мы отмечали у Маркиша (пароль «мир», спаянный со сталью, которая отточена, как песнь). Мир№ ще начинает отзываться не вековым могуществом природы, а затхлым запахом пожелтевших фолиантов, не древней мощью пророков, а тяжеловесной архаикой Сумарокова, не стовековой мудростью Библии, а мудрствованием ее комментаторов. Это в полной мере сказалось в последней книге стихов Маркиша «Фотерлехе эрд» («Родина»), большинство которых было опубликовано в русском переводе в «Голос гражданина». При разборе книги Маркиша следует, прежде всего, учесть, что она очень актуальна. В ней помещены стихи о вождях и руководителях советского народа Ленине, Сталине, Кирове, Орджоникидзе, о Сталинской Конституции, об Испании, о Красной Армии, о ненависти к врагам народа. К стихам этим надо подходить очень чутко. Они предстарляют большую ценность как документы, передающие непосредственные чувства советских людей, «голос гражданина», как говорит сам Маркиш, - чувства любви к вождям советского народа, горечи от утраты его лучших сынов, ненависти к врагам народа. Справедливость требует отметить, что, например, стихи Маркиша о врагах народа в отдельних местах достигают подлинно большой выразительности. Таковы, например, следующие строки: Пусть, ядом напоив разбухнувшие почки, Деревья и кусты взорвутся, как гроза, И пусть предателям они поодиночке Ветвями острыми вонзаются в глаза. (Пер. Д. Бродского).
Гр. ЛЕВИН
абстракция. называть свои стихи эты становились все шире и шире, как будто поэту нехватало воздуха, и он стремился жадно, всей грудью впитывать запахи степи, моря, земли. Вот, например, отрывок из поэмы «Днепр»: Хороша ты, земля! восклицает старик. - Хороша! Хоть прими ее в пищу, - ей-богу, добротней не сваришь! Хоть разрежь, как буханку, на звездную скатерть кроша… Назови ее «брат» и «отец», назови и «товарищ»… Хороша ты, земля, хороша ты, земля, хороша! (Пер. 0. Колычева). Но при всем том нельзя было не отметить одного, очень опасного именно для Маркиша, явления - уменьшения живописности, картинности, образности за счет все увеличивающейся, непомерно возрастающей риторики, достигающей подлинных геркулесовых столпов гиперболичности: Под развевающимся знаменем идет Широкоплечий век, и, в темных далях Его глаза обращены вперед, Как два пылающие полушарья. шаря, (Пер. О. Колычева).
Живописность или огда-то Перецу Маркишу, как и мнодругим поэтам старшего поколения, сойственны были сомнения в опредеееиисвоего пути. С отвращением говоря пследних, отходящих в прошлое людях чарого мира, поэт, однако, не мог не чувповать, что частица души этих людей включена и в нем. Тогда для него еще стоять вопрос: Вто черный катафалк мне к ночи приготовит? погребальных кляч в упряжку я найду? Скогу ли променять мой ветхий могендовәд На пятикрылую военную звезду? (Пер. П. Антокольского). Однако уже в цикле «Лидер вегн лец(«Стихи о последних»), которым Марфактически дебютировал на литератрном поприце, поэт провозгласил решиавный разрыв с прошлым. Это были щавосходные стихи. В них поэт с бесищадной правдивостью изобразил действинльность прошлого, действительность лаков, рундуков, гнойных ям и копошася в них псов, с которыми поэт часто разнивает и людей, окружающих его. х людей, которых он обрисовал в прашных образах «крыс, бегущих с нужша», и грызущихся на клоаке псов, пенавидит до скрежета зубов, до истошо крика. Проклиная их, он находит Птельные, нечеловечески-жестокие обы, гневные, клеймящие слова. От животной, чудовищно-грязной жизни иплюдей, от их тупого довольства собкрхотным мирком поэт стремитнать, с ужасом отрывая липкие их вльцы, прикасающиеся к нему. Сначала поэт уходит в мир романтивких, но сохранивших вещность и вычлость, образов. После узости местечкоэгобыта все приобретает в его глазах нетоственно огромные размеры. В этом гиболизме, как реакции против замкнутоиии ограниченности старого быта, в этом оирепом громовом крике, как протесте вечного приглушенного и испуганшопота, в этом пристрастии к облаисключительной волей людям, чшедшим на смену жалким, тщедушным трусливым людишкам, окружавшим его мньше, и Маркиша. находит такие же удивительные, необычные образы, как и для героев своих прежних стихов, но теперь это уже не образы беспощадного реалистического разоблачения, а образы романтического захвата: Прекрасны грузчики с затылками из меди, С мускулатурою из бронзы голубой, - Они в тени жуют кусок горячей снеди И вместе с лошадьми бредут на водопой. 0, вьющаяся медь кудрей и бород пылких, О, мамонтовых спин невиданный размах! Вы солнце няньчите на каменных затылках, Вы землю держите на бронзовых плечах! (Пер. О. Колычева).
Однако, несмотря на всю красоту и силу этих стихов, нельзя не заметить уже таящуюся здесь опасность, состоящую в увлечении чрезмерным гиперболизмом. От стихов о «последних» пришел Маркиш к «стихам о восходящих». Первоклассная поэма «Братья», замечательные стихи Маркиша о людях сурового романтического труда - грузчиках и матросах, такие его стихи, как «Москва», «В пути», отрывок из поэмы «Днепр» - «Мужики» и многие другие, сделали Маркиша очень большим советским поэтом. Перец Маркиш написал не только преои красные стихи о гражданской войне, но сумел найти новые, настоящие слова, чтобы рассказать о социалистическом строительстве. Это отличает его от поэтов которые, исчерпав старую тему, с огромным трудом продирались к новой, но долго никак не могли ее уловить. Это отличает его и от поэтов, чересчур легко переключившихся на новую тему и писавших соответственно этому скороспелые и небрежные стихи. Маркиш так же вдохновенно, со свойственным ему высоким пафосом и любовью к жизни воспевал созидательную работу советского народа. Он с не наблюрадостью и гордостью уже дателя из «тихой комнатки шестого этажа», а деятельного участника событий - сообщал об этой работе: «Там ветку выстроят. Там семафор поставят». Его «песни»- как особенно любят
Но нередко эти чужие голоса звучат и в самом оригинале. Таковы совершенно тихоновские по интонации пограничные баллалы Маркиша, особенно его «Баллада о братьях», Это - результатого, что Маркиш берет тему в книжном традиционном плане. Срывы Переца Маркиша - умного и своеобразного советского поэтапо-пастоящему огорчают каждого, кто любит о рошую, подлинную поэзию. Трудно назвать другого еврейского поэта, который так много дал бы советской литературе. Его стихи и поэмы, романы и пьесы отличаются силой и неповторимостью высекого искусства. Отсюла - единственно неопровержимый вывод. Путь Маркиша - не к голой абстракции, а к конкретной живописности. Не к поспешной крикливости, а к мудрой и вдумчивой речи. Не к привычным и легким тропинкам, а к трудной дороге настоящей поэзии. 1 3
Исключительной теплотой отличаются сме-ый лада о делегате», в котором рассказывается о приезде в Москву раненого республиканского бойца. Хорошие строки можно найти и в друтих стихах Маркиша. В частности, слелует отметить «Мать партизана» стихотворение, выгодно отличающееся от других, удивительно, шаблонных, пограничных стихов Маркиша. Но стихи остаются стихами. Стихи - не просто документы нашей эпохи, а художественные документы, и поэтому та же справедливость, которая заставила нас тщательно выбирать все хорошее в новых стихах Маркиша, заставляет нас прямо сказать, что, носмотря на отдельные удачи, новая книга Маркиша состоит в подавляющем большинстве из очень плохих стихов. почти сплошь плохие стихи потому, что Маркиш в них пошел по линии наименьшего сопротивления - не путем создания подлинных художественных образов, живых и конкретных по самой своей при-
Гигантский век с двумя пылающими полушариями глаз, непомерно, почти хотворно чудовищен, как чудовищен, хотя величественен, другой образ Маркиша, образ века, препоясывающего небеса к бо бедру. Но несообразность этих образов искупастся хотя бы их оригинальностью. Зато уак никак не простительны Маркишу подобные стихи: Наш пульс гремит, как толпы на рассвете, И сердце пенится, как океанский вал. Как телеграфные столбы, стоят столетья… ввысь … и через перевал! (Пер. О. Колычева). Зи, в гору, в гору,
Сила гиперболизма Маркиша прежде держалась именно на огромном изобразительном его мастерстве. Когда же МаркишЭто стал пренебрегать этой живописностью, у него в запасе осталось только голое слово, одна, лишенная плоти и потому не живая, как маска, снятая с мертвеца, гипер-
44 Литературная газета