Изъ карт. „Номера для пріѣзжающихъ .(О-ва Гомонъ.
щіе люди, пусть летаютъ по воздуху аэропланы и царитъ на подмосткахъ такая детальность, которая не снилась никакимъ мейнингенцамъ и никакимъ художественнымъ театрамъ,—и все-таки это не будетъ искусствомъ.
Почему? Потому, что мертвыя ленты. Не слова не хватаетъ кинематографу, чтобы сдѣлаться искусствомъ, а жизни. Я приведу выраженіе Метерлинка, къ которому Андреевъ, кажется, относится съ особымъ довѣріемъ:
драма дѣйствительна и правдива лишь тогда, если она больше и прекраснѣе, чѣмъ дѣйствительность. Это же имѣлъ въ виду и Грильнарцеръ въ той фразѣ, которую цитируетъ Андреевъ: искусство относится къ жизни, какъ вино къ винограду, изъ трезвыхъ ягодъ котораго оно до
бываетъ свою пьянящую влагу. Да и самъ Леонидъ Андреевъ знаетъ это лучше меня. И именно въ этомъ смыслѣ надо понимать его выраженіе: тайной долженъ быть художникъ для себя, иначе онъ лишится искренности, а съ нею и всего (стр. 247).
А какая же тайна въ кинематографѣ? Здѣсь, какъ и въ зеркалѣ, съ которымъ сравниваетъ „чудеснаго гостя
Андреевъ,—все разгадано, холодно и плоско. Развѣ мо
жетъ быть искусство безъ творчества, безъ экзальтаціи, безъ живого порыва? Можно ли говорить объ искусствѣ граммофонной пластинки? Можно ли считать желѣзною птицей аэропланъ? Можно ли не только аллегорически сравнивать съ чудовищнымъ звѣремъ автомобиль, у кото
раго вся тайна жизни раскрыта до послѣдняго винтика,
до послѣдней электрической искры, воспламеняющей его бѣшеное дыханіе? Какъ-то въ шутливой формѣ Леонидъ Андреевъ бросилъ такую фразу:
„Останется театръ или нѣтъ, это остается гадательнымъ, но что сохранится навѣки нерушимо кафэ-шантанъ и театры съ раздѣваніемъ—это фактъ. Ибо никогда и никакой зритель въ подобномъ мѣстѣ не удовлетворится да
Я думаю, что не только любитель кафэ-шантана останется холоденъ къ соблазнамъ „чудеснаго гостя , а всякій, который чувствуетъ разницу между техникой и искус
ствомъ, который видитъ и осязаетъ черту, отдѣляющую мертвую копію отъ трепетной творческой работы.
Фигуры, пляшущія на волшебномъ экранѣ, могутъ быть похожи на жизнь, могутъ блистать тончайшимъ правдоподобіемъ и даже совершенно не нуждаться въ словѣ, какъ, напр., танцующая балерина, онѣ могутъ служить чудеснымъ подспорьемъ въ искусствѣ, но онѣ ни
когда не приблизятся къ искусству. Никогда кинематографъ не замѣнитъ ни стараго ни новаго театра.
Значитъ, кинематографъ—пышный и торжественный балаганъ, не больше? О, нѣтъ. Впрочемъ, не знаю, можетъ быть у меня лошадиная натура. Но я долженъ откровенно сознаться, что лихорадочное возбужденіе охва
тываетъ меня всякій разъ, когда я смотрю на стремительно мелькающія фигуры волшебнаго экрана. Я не могу ото
рваться отъ огненной ленты. Я вижу пошлую мимику, грубые жесты. Но за „бѣгомъ тещъ“ и „похоронами вскачь я сознаю и предчувствую какую-то удивительную глубину и таинственность.
Есть два злѣйшихъ врага у человѣка—пространство и время. Съ первымъ мы давно уже боремся успѣшно. Телефоны, паровозы, автомобили, пароходы, аэропланы—
это все сильные и надежные слуги человѣка. Въ лицѣ этихъ броненосно окованныхъ образовъ человѣкъ выслалъ свои мысли на борьбу съ пространствомъ и побѣждаетъ его.
Но какъ бороться со временемъ, у котораго нѣтъ ни тѣла, ни формы, ни органовъ, ни покрова, ни цвѣта, ни
какихъ матеріальныхъ проявленій? Какъ задержать его бѣгъ, когда не знаешь ни слѣдовъ, ни путей, по которымъ мчатся неуловимые часы и минуты? И долгія столѣтія время казалось неуловимою тѣнью. Если не считать
щіе люди, пусть летаютъ по воздуху аэропланы и царитъ на подмосткахъ такая детальность, которая не снилась никакимъ мейнингенцамъ и никакимъ художественнымъ театрамъ,—и все-таки это не будетъ искусствомъ.
Почему? Потому, что мертвыя ленты. Не слова не хватаетъ кинематографу, чтобы сдѣлаться искусствомъ, а жизни. Я приведу выраженіе Метерлинка, къ которому Андреевъ, кажется, относится съ особымъ довѣріемъ:
драма дѣйствительна и правдива лишь тогда, если она больше и прекраснѣе, чѣмъ дѣйствительность. Это же имѣлъ въ виду и Грильнарцеръ въ той фразѣ, которую цитируетъ Андреевъ: искусство относится къ жизни, какъ вино къ винограду, изъ трезвыхъ ягодъ котораго оно до
бываетъ свою пьянящую влагу. Да и самъ Леонидъ Андреевъ знаетъ это лучше меня. И именно въ этомъ смыслѣ надо понимать его выраженіе: тайной долженъ быть художникъ для себя, иначе онъ лишится искренности, а съ нею и всего (стр. 247).
А какая же тайна въ кинематографѣ? Здѣсь, какъ и въ зеркалѣ, съ которымъ сравниваетъ „чудеснаго гостя
Андреевъ,—все разгадано, холодно и плоско. Развѣ мо
жетъ быть искусство безъ творчества, безъ экзальтаціи, безъ живого порыва? Можно ли говорить объ искусствѣ граммофонной пластинки? Можно ли считать желѣзною птицей аэропланъ? Можно ли не только аллегорически сравнивать съ чудовищнымъ звѣремъ автомобиль, у кото
раго вся тайна жизни раскрыта до послѣдняго винтика,
до послѣдней электрической искры, воспламеняющей его бѣшеное дыханіе? Какъ-то въ шутливой формѣ Леонидъ Андреевъ бросилъ такую фразу:
„Останется театръ или нѣтъ, это остается гадательнымъ, но что сохранится навѣки нерушимо кафэ-шантанъ и театры съ раздѣваніемъ—это фактъ. Ибо никогда и никакой зритель въ подобномъ мѣстѣ не удовлетворится да
мой, которая только на экранѣ, и не можетъ пойти съ нимъ поужинать (стр. 242).
Я думаю, что не только любитель кафэ-шантана останется холоденъ къ соблазнамъ „чудеснаго гостя , а всякій, который чувствуетъ разницу между техникой и искус
ствомъ, который видитъ и осязаетъ черту, отдѣляющую мертвую копію отъ трепетной творческой работы.
Фигуры, пляшущія на волшебномъ экранѣ, могутъ быть похожи на жизнь, могутъ блистать тончайшимъ правдоподобіемъ и даже совершенно не нуждаться въ словѣ, какъ, напр., танцующая балерина, онѣ могутъ служить чудеснымъ подспорьемъ въ искусствѣ, но онѣ ни
когда не приблизятся къ искусству. Никогда кинематографъ не замѣнитъ ни стараго ни новаго театра.
* *
*
Значитъ, кинематографъ—пышный и торжественный балаганъ, не больше? О, нѣтъ. Впрочемъ, не знаю, можетъ быть у меня лошадиная натура. Но я долженъ откровенно сознаться, что лихорадочное возбужденіе охва
тываетъ меня всякій разъ, когда я смотрю на стремительно мелькающія фигуры волшебнаго экрана. Я не могу ото
рваться отъ огненной ленты. Я вижу пошлую мимику, грубые жесты. Но за „бѣгомъ тещъ“ и „похоронами вскачь я сознаю и предчувствую какую-то удивительную глубину и таинственность.
Есть два злѣйшихъ врага у человѣка—пространство и время. Съ первымъ мы давно уже боремся успѣшно. Телефоны, паровозы, автомобили, пароходы, аэропланы—
это все сильные и надежные слуги человѣка. Въ лицѣ этихъ броненосно окованныхъ образовъ человѣкъ выслалъ свои мысли на борьбу съ пространствомъ и побѣждаетъ его.
Но какъ бороться со временемъ, у котораго нѣтъ ни тѣла, ни формы, ни органовъ, ни покрова, ни цвѣта, ни
какихъ матеріальныхъ проявленій? Какъ задержать его бѣгъ, когда не знаешь ни слѣдовъ, ни путей, по которымъ мчатся неуловимые часы и минуты? И долгія столѣтія время казалось неуловимою тѣнью. Если не считать