№ 12 (58)
		ПРОЖЕКТОР.
				HAT: кто бы, думаю, принес чего’ Ну знаю, что никто
мине не принесет, и я лежу грустный, хоть пропадай.

Грустно огибаю я буркалом койки. Вижу, одеяла на
них цвета хаки. Люди лежат смирные и бессловесные, и
перед самым носом моим цветет рыжая борода невидан-
ного разлива, Зенки у бороды этакие; ну, никудышные —
не то в сале, не то в соплях— смотрят на мине, как баран
на вороба.

После разузнал я причину бороды, —оказывается, одна
ширма. Гаду-то всего 25 лет, ну только очень ему неохота
была на фронт итти, когда косила деревню мобилизация.
Дык что сделал? Пробыл гад в лесу до последней осени,
отрастил бороду и заявился к дяде, что в соседней воло-
сти (дядя его тожё из кулаков, одной масти). Он и жил
там, пока не донесли, а то все везло, за старика сходил.
	В каталажке заболел гад тифом, вот и лежал отле”
живался. Привозили ему из деревни всякие всячины;
оплетал он за мое почтение, а все на ломоту жаловался.
Уж с ним как доктора маялись: „Не может — говорят —
у вас тут болеть, товарищ“. „Как раз — говорит — болит
и даже ломит вашбродь... Спасите, сделайте милость“.

Или ночью — вдруг встанет да как загремит. Под-
скочит к нему сиделка:

— Что с тобой дедушка?

— Ох-ти мне, бубнит, хотел до ветру сойтить, ну
	сил моих нет... И потом квохчет, квохчет пока не за-
	храпит.
И все сделал, сукин сын, для того только, чтобы не
так скоро ему выписаться; очень он тюрьмы да ‘фронта
	боялся.
я
„Ну, и ненавидел же он власть нашу. Вася—не говори...
	Только человек он был себе на уме, с оглядкой. Боязно
ему власть крыть, так он богом пробавляется. Уж как он
ко мне с богом своим не под‘езжал— все я на него падал.
Мужики, бывало, посползутся, халаты поотстегивают,
животы почесывают ха-ха да хо-хо.

— Молодец, марксомол!..

— Зубастая ноне молодежь.

— Не нам чета: почтение старикам да уваженье...

— Да, шагу без них не смей...

— Н-да... Отошло времячко.

— Отбренчала музыка.

Как-то привезли в палату новеньких. С продотряду
они что ли были, только понаставили для них коек — аж
пройтить негде. Ни белья, ни ванны, конечно, как были
они во вшах, так и полегли, одевшись шинелями.

„Разговору же об них было много. Между прочим
очень налегал разговор на одну личность: Я как увидал—
в груди сперло. На шинели у ей горит орден красного
знамени, но гадам не по вкусу пришлось, потому личность
вроде не русская. Стали говорить: „Жид да жид“, „Русские
воюют, а жиды в орденах ходят“, „Русские страдают,
а жиды хлеб грабют“. Ну, я стал их кусать да не тут
то было: ощерились — не укусишь. Так и разошлись ни
на чем. .

Ночью прижал комиссара жар, затрясло его чище,
чем в цеху, и понес и понес.

Сначала говорил речь: товарищи, крестьяне, дескать,
отдайте ваши излишки — Красной армии не пропадать без
хлеба. А потом шибко его разобрало: как закричит „Рас-
стреляю каждого десятого, гребу вашу мать“.

Гады мои обмерли... Борода дрожит, как кустик на
ветру, а мине смех, радость у мине внутри кипит, захле-
стывает. Скатываюсь я с койки, подлетаю к бороде.
Отвертаю у его фляжку с молоком, ползу к дружку,
шепчу:

— Братишка, шепчу, може тебе молочка охота?

А ночь теплая и черная, как чернозем, и как лемех
белый, режет ее лунный свет, и вдруг вижу — смолк,
вытянулся головой к свету; глаза встали, потное лицо
стынет, рот черный, как овраг, и понесло от него жутью-

Лег я на свою кровать, и всякая шпана в мыслях.
Вот думаю, — бурлил, бурлил человек, неужто ж так его
душа и прихлопнулась?
	Тут я жмурил зенки, морщил лоб и оставлял нахально
пролезавшую мысль. Молчание пролегло кругом. Вопрос
смерти повис в палате. Вдруг молчание задрожало, и
чей-то червивый голос вполз в ухо.

— А ну — шибуршит голос, — ежели бога нет, то
ляг с мертвым и проспи ночь... Ежели его нет, то умирать
будешь, не трожь имя его и не крестись крестом...

Взмахнул и вижу: щелкает глазами борода, зубы
скалятся в насмешку, а у самого пот по бровях капает.

Тут надо тебе сказать, Вася, захолонуло у мине
сердце. И с чего и сам не знаю, затряслись у мине ко-
лени, рот свело дрожью, ну и встал, как оглашенный, и,
ничего не говоря, пуляю помутневшим взглядом. Кружатся
вокруг мине знакомые хари. Кто что говорит — не раз-
беру. Потом встряхиваю головой и все сразу как осы-
палось.

— А ну, юлит борода, языком трепать, эка невидаль,
а ты делом докажи...

— Ты-6 ему, Пахом, мешок ржи посулил... — взбрех-
нул дяденька с одним ухом.

— На кой ему рожь, ежели...

— А вдруг выживет... Аль жалко, взбрехнуло ухо.

— Что-ж, я ставлю-—сказал гад... Об заклад ставлю.
И вижу, шакалы шакалами мужики: в глазах несыть
волчья, у самих зуб на зуб не попадает.

Подошел я к мертвому; не видя ничего, лег и при-
слонился телом к телу. Холод резанул мине по самые
кости — точно в прорубь окунули. Ну я крепче сжал его
остывшую шею и прикоснулся носом посиневших губ.

— Целуй — зашипел гад — что... испужался?

Я припаял губы к раскрытому рту и задышал часто.

И тут... стало мине мерещиться:

Сначала... — борода как. борода, — рыжая с отливом.
Потом стала она вширь да вширь и вот уже горит,
охватывает. Всматриваюсь — церковь наша сельская колы-
шется и не сгорит никак. А где-то замирает колокол.
Колокола гудят, грубым гробовым гудом; маленькие ко-
локольчики трезвонют.

За оградой смотрит на мине отец Мафусаил таково
кротко:

— Паша, ‘говорит, за что ты мине кбцнул.

Я молчу. И вижу вокруг лица его взошло сияние и
весь в белом.

— Паша, — говорит, — за что ты...

— Сгинь—я говорю — зараза... Эку стариковину
понес. Сгинь, а то двину по сиянию...

Закривилось, потемнело у его лицо. Губы вытянулись,
отвисать стали, нос скрючился, около ушей рог вырос.

— Хрен — я говорю — возьми, не запугаешь...

Вдруг, как прыгнет он ко мне антантовским прыжком
и руки вытянул длинные, когтистые: ну и, в крест твою
мать, у мине кость хрястнула:

— Крестись, Пашка, — закричало у мине в мозгу, а
язык отнят и дышать нечем — крестись, будешь здесь за
пустяка мумонить, придушит, как пить’ дать..,

Только я закрыл глаза и руку в три перстня сдвинул,
кто-то мине руку как в тиски стиснул. Хрустнули мои
суставы—и твое лицо, Вася.

— Шляпа—прохрипел ты, и взор у тебя не передать.

Дорогой братишка и товарищ Колосов. Все осталь-
ное досказал Пашка в клубе, потому что нашему разго-
вору срок вышел и сиделка заломалась.
	Уже весна плавила свое сияние в голубом небе. Теплые
ветра дули от морей, из Крыму, где утоп Врангель. Из
Губкома потекли инструкции о посевной кампании и о
мирном строительстве, так что мы сидели за шамовкой
из той самой ржи, что проиграл гад. С нами пил и ша-
мал секретарь партии тов. Курочкин, больной туберкуле-
зом, дробный он и незаметный (а поди ж целым округом
ворочал) „Балаган“ наяривал в гармонь и, вместо Гаврика,
плясал и пел Пашка. И Петя, обожатель тезисов и ино-
странных слов, отрадно улыбался и в промежутках гово-
рил „гегемон“, и совал мне тезисы по половому вопросу,
убеждая сделать по случаю весенней кампании,