Замѣтивъ паузу, Гришенко торопливо отозвался:
— Прравильно! — и энергично стукнулъ бокаломъ по столу. — Понимаешь, братецъ, — близко придвинувшись къ Гришенкѣ, нервнымъ шопотомъ продолжалъ Сигаровъ: — Въ жизни я чувствую себя, какъ въ «роли по назначенію»... Право!.. Ну, точь въ точь!.. Двигаюсь, говорю, дѣлаю что-то, добиваюсь чего-то, а душа, братъ, въ сторонѣ!.. И гримъ свой чувствую, и жестъ, и позу, даже иной разъ любуюсь собой, а душа пустая... пустая душа... Выходитъ такъ, что не нужна мнѣ вся эта дѣйствительность, и что, если бы мнѣ самому выбирать роли, я бы только сцену взялъ, только сцену... Безъ перерывовъ, безъ дневныхъ промежутковъ, безъ улицъ, домовъ, ресторановъ, безъ толпы, которая не «публика», не театральные зрители... Да только, братъ, право выбора не дано!.. Пунктикъ такой есть о роляхъ по назначенію!.. Ничего, братъ, не подѣлаешь!.. Надо и эту роль играть!.. Надо, братецъ, жить! И по улицамъ ходить, и въ домахъ бывать, и съ людьми встрѣчаться, и притворяться, будто одно тебѣ — любо, другое — ненавистно, и даже въ любовь играть... Надо, братъ!
— Прравильно! — словно заштемпелевалъ Гришенко.
Вернувшись изъ ресторана, Сигаровъ сѣлъ за столъ и написалъ письмо Зинѣ. Писалъ онъ долго, тщательно обдумывая каждую фразу. Содержаніемъ же письма было изложеніе его мыслей, высказанныхъ передъ тѣмъ Гришенкѣ о жизни и сценѣ.
III.
Сигаровъ получилъ отъ Зины отвѣтъ.
«Ваше рѣшеніе загадки вашей личности ясно и правдиво, — писала дѣвушка. — Но если это такъ, то вы должны возненавидѣть искусство, замѣнившее вамъ жизнь, опустошившее вашу душу, заставившее васъ растратить ваши чувства, ваши слезы и восторги на воображаемую любовь и воображаемую ненависть... Развѣ не такъ?.. Какимъ бы хорошимъ, благороднымъ, яркимъ человѣкомъ вы были, если бы все хорошее не отняла у васъ сцена!.. Подумайте, Сигаровъ, можетъ быть, и теперь не поздно?.. »
Если бы Сигаровъ получилъ это письмо днемъ, онъ, пожалуй, задумался бы надъ поставленнымъ Зиной вопросомъ. Но ему подали письмо въ театрѣ, во время антракта.
На немъ былъ яркій костюмъ датскаго принца Гамлета, а рука сжимала рукоятку бутафорскаго меча. Онъ жилъ полной жизнью, страдалъ и томился, и трепетно наслаждался каждымъ изгибомъ своего чувства и любилъ каждый мигъ своей жизни.
Пробѣжавъ письмо, онъ усмѣхнулся и прошепталъ:
— Глупенькая ты, Зина... И ничего ты, братъ, не понимаешь!..
Ю. Волинъ.
м
игъ
одинъ.
«Мигъ одинъ — и нѣтъ волшебной сказки».
Фетъ.
Выстрѣлъ раздался неожиданно даже для меня самого, — я еще не додумалъ послѣдней мысли, еще не рѣшилъ окончательно, а рука уже нажала курокъ. Что-то съ огнемъ и трескомъ разорвалось передъ моими глазами, ударило, оглушило...
Дальше я уже ничего не помню. Очнулся позднимъ вечеромъ, въ чужой комнатѣ. На столикѣ, около кровати, на которой я лежалъ, горѣли почему-то двѣ лампы: одна маленькая, жестяная, и другая — большая, красивая, съ голубымъ абажуромъ.
Незнакомый мужчина въ очкахъ, должно быть, докторъ, смотрѣлъ, прищурившись, на термометръ и тихонько говорилъ:
— Тридцать восемь и пять... Осложненія, пожалуй, возможны. Но молодой организмъ, думаю, справится... Конечно, надо принять всѣ мѣры...
Мнѣ показалось сначала, что онъ говоритъ самъ съ собою, но въ этотъ моментъ изъ-за моего изголовья послышался другой голосъ:
— Кажется, очнулся...
Я сдѣлалъ попытку поднять голову, но не смогъ, не хватило силъ, что-то мутное и тяжелое хлынуло къ сердцу, и я почувствовалъ, что опять теряю сознаніе. Минутами оно какъ будто готово было проясниться, я слышалъ шепотъ надъ собой и какой-то споръ, осторожные шаги, звяканье ложки о стаканъ, шелестъ развертываемой бумаги. Но между всѣми этими звуками и шумами были какіе-то темные глухіе провалы, въ которыхъ я исчезалъ, и уже не слышалъ ничего. Это похоже было на то, какъ будто тихія, мягкія волны, мѣрно колыхаясь, несли меня въ невѣдомую даль, то незамѣтно погружая въ глубину, то осторожно вынося на поверхность и бережно передавая одна другой. И когда выносили на поверхность, я слышалъ все, что дѣлалось вокругъ, и только почему-то не могъ открыть глаза. Не знаю, сколько времени прошло такъ, но потомъ я уснулъ и спалъ, должно быть, долго и крѣпко.
А когда проснулся — часы за стѣною четко били семь, широкое окно горѣло утреннимъ солнцемъ, отъ котораго, казалось, улыбается вся эта милая, уютная комната, и страннымъ былъ лишь желтый свѣтъ непогашенныхъ лампъ съ припущенными фитилями. Пахло копотью, одеколономъ и чѣмъто еще, напоминающимъ уксусъ.
ПАРИЖСКІЙ САЛОНЪ 1914 г.
Портретъ.
А. Бенаръ.
Портретъ.
Л. Бланшъ.